Язык у нее был как ватный. Глаза горели черным, как вороново крыло, огнем, свистели хищные крылья, голова ее была налита страхом и тяжелым свинцом, а рот словно заткнут невидимым ватным кляпом, так что голова ее, казалось, проваливается между невероятно массивными, хотя массы этой не было заметно, руками. Ее руки были словно свинцовые подушки, словно мешки с цементом, обрушившиеся на ее бесчувственные колени; ее уши были словно водопроводные краны, в которых гуляли холодные ветры, а вокруг, ничего не замечая, не глядя на нее, сидели пассажиры автобуса, на огромной, космической скорости катившего через города и поля, холмы и пшеничные равнины, с каждой минутой унося ее прочь за миллионы, десятки миллионов лет от привычной жизни.

«Только не закричи, — думала она. — Нет! Нет!»

Она почувствовала сильное головокружение, кровь отлила от головы, и пестрое мельтешение автобуса, ее рук, юбки сделалось синевато-черным, так что еще немного — и Мэри свалилась бы на пол, под удивленные возгласы опешивших пассажиров. Но она низко-низко склонила голову и глубоко вдохнула пахнущий курами, потом, кожей, угарным газом, благовониями и одинокой смертью воздух, пропустила его через медные ноздри, через саднящую глотку внутрь легких, пылавших, словно она проглотила неоновую лампу. Джозеф, Джозеф, Джозеф, Джозеф.

Все оказалось так просто. Страх — это всегда просто.

«Я не могу жить без него, — подумала она. — Я лгала самой себе. Он нужен мне, господи, я…»

— Остановите автобус! Остановите!

От ее крика автобус резко затормозил, всех бросило вперед. Она стала пробираться к двери, перешагивая через детей, лающих собак, наобум расчищая себе дорогу неподъемными, непослушными руками; она услышала треск разорвавшегося на ней платья, снова закричала, дверь открылась, водитель остолбенело смотрел на женщину, которая продвигалась к нему, шатаясь как пьяная; она упала на гравий, порвав чулки, и лежала так, пока кто-то не склонился над ней. Затем ее вырвало на дорогу, обычное недомогание; кто-то вынес из автобуса ее чемоданы, а она, захлебываясь от рыданий, объясняла им, что ей надо туда, — она махала рукой назад, в сторону города, оставшегося в миллионе лет, в миллионе миль отсюда, а водитель автобуса только качал головой. Она полулежала на земле, обхватив руками свой чемодан, и рыдала, а автобус стоял рядом, возвышаясь над ней, под палящими лучами солнца, и она стала махать ему: поезжайте, поезжайте дальше; что вы все уставились на меня, не беспокойтесь, я вернусь обратно на попутной машине, оставьте меня здесь, поезжайте; и наконец дверь автобуса сложилась гармошкой, медные лица-маски индейцев понеслись дальше, прочь, и автобус вскоре исчез из ее сознания. Мэри еще несколько минут лежала на чемодане и плакала, она уже не чувствовала прежней тяжести и дурноты, но сердце ее трепетало в неистовом волнении, ее объял холод, словно она только что вышла из озерной проруби. Поднявшись, мелкими перебежками она перетащила чемодан на противоположную сторону шоссе и, шатаясь, стала ждать попутной машины: шесть из них со свистом промчались мимо, и лишь седьмая наконец остановилась. Роскошное авто из Мехико, за рулем сидел представительный мексиканец.

— Вы едете в Уруапан? — вежливо спросил он, не отводя взгляда от ее глаз.

— Да, — наконец произнесла она, — в Уруапан.

Она ехала в этой машине, мысленно разговаривая сама с собой:

— Что значит — быть сумасшедшей?

— Не знаю.

— А ты знаешь, что такое безумие?

— Понятия не имею.

— А кто знает? Может, этот холод был началом?

— Нет.

— А тяжесть, может, это симптом?

— Заткнись.

— Сумасшедшие ведь кричат?

— Я не хотела кричать.

— Но это произошло. Сперва была тяжесть, тишина и пустота. Этот ужасный вакуум, этот космос, эта тишина, это одиночество, эта оторванность от жизни, эта замкнутость внутри себя, нежелание смотреть на мир, вступать с ним в контакт. И не говори мне, что в этом нет зачатков безумия.

— Есть.

— Ты была готова сброситься с обрыва.

— Я остановила автобус как раз у края скалы.

— А что, если б ты не остановила автобус? Он приехал бы в какой-нибудь маленький город или в Мехико, водитель повернулся бы к тебе и сказал через пустой салон: «Эй, сеньора, приехали». Молчание. «Сеньора, вылезайте». Молчание. «Сеньора?» Твой взгляд устремлен в пустоту. «Сеньора!» Тупой взгляд, устремленный за горизонты жизни, и в нем — пустота, такая пустота. «Сеньора!» Никакой реакции. «Senora!» Едва уловимое дыхание. Ты не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться, не можешь подняться.

Ты даже не слышишь. «Сеньора!» — будет кричать он, он будет тормошить тебя за плечо, а ты даже не почувствуешь. Вызовут полицию, но это будет за гранью твоего восприятия, за пределами твоего взгляда, твоего слуха, твоего осязания. Ты даже не услышишь стука тяжелых сапог. «Senora, вам следует покинуть автобус». Ты не слышишь. «Сеньора, как вас зовут?» Твои губы сомкнуты. «Сеньора, пройдемте с нами». Ты сидишь как каменный истукан. «Давайте посмотрим ее паспорт». Они роются в твоем бумажнике, который беззаботно покоится у тебя на застывших коленях. «Сеньора Мэри Элиот из Калифорнии. Сеньора Элиот?» Твой взгляд неподвижно устремлен в пустое небо. «Откуда вы приехали? Где ваш муж?» Я никогда не была замужем. «Куда вы направляетесь?» Никуда. «Здесь сказано, что она родилась в Иллинойсе». Я нигде не родилась. «Сеньора, сеньора». Они вынуждены тащить тебя, словно камень, из автобуса. Ты ни с кем не хочешь разговаривать. Нет, нет, ни с кем. «Мэри, это я, Джозеф». Нет, слишком поздно. «Мэри!» Слишком поздно. «Ты не узнаешь меня?» Слишком поздно, Джозеф. Нет, Джозеф, нет, слишком поздно, слишком поздно.

— Так все и было бы, верно?

— Да. — Она задрожала.

— Если бы ты не остановила автобус, тяжесть давила бы на тебя все сильнее и сильнее, верно? Тишина бы сгущалась и сгущалась и все более превращалась бы в пустоту, пустоту, пустоту.

— Да.

— Сеньора, — вмешался в ее внутренний диалог мексиканец. — Не правда ли, сегодня прекрасный день?

— Да, — ответила она ему и в то же время своим мыслям.

Пожилой мексиканец довез ее прямо до гостиницы, помог выйти из машины, снял шляпу и распрощался.

Не глядя на него, она кивнула в ответ и, кажется, произнесла какие-то слова благодарности. Словно в тумане, она вошла в отель и вновь с чемоданом в руках очутилась в комнате, из которой ушла тысячу лет назад. Муж по-прежнему был здесь.

Он лежал в вечернем сумеречном свете, повернувшись к ней спиной, и, казалось, он так ни разу не пошевелился за все то время, пока ее не было. Он даже не знал, что она уходила, была на краю земли и снова вернулась. Он даже не знал.

Она стояла, глядя на его шею, на темные вьющиеся волоски в вырезе рубашки, похожие на упавший с неба пепел.

Потом она очутилась под жаркими солнечными лучами в мощеном дворике. За прутьями бамбуковой клетки с шорохом трепетала птица. В невидимой темной прохладе девушка играла на рояле какой-то вальс.

Она смутно видела, как две бабочки, порхавшие и метавшиеся из стороны в сторону, сели на куст возле ее руки и слились вместе. Она чувствовала, как ее взгляд неотрывно следит за двумя яркими золотисто-желтыми силуэтами на зеленой листве, их расплывчатые крылья бились все ближе, все медленней. Губы ее шевелились, а рука бесчувственно качалась как маятник.

Она смотрела, как руки ее ударили по воздуху, пальцы схватили двух бабочек, сжимая их все крепче, крепче, еще крепче. Откуда-то из горла рвался крик, но она подавила его. Крепче, крепче, еще крепче.

Рука разжалась сама собой. На блестящие плитки патио высыпались две горстки яркого порошка. Она посмотрела вниз, на эти жалкие остатки, а потом резко подняла глаза.

Девушка, что играла на рояле, стояла посреди садика, глядя на нее расширившимися от испуга глазами.

Женщина протянула к ней руку, желая как-то сократить расстояние, что-нибудь сказать, объяснить, извиниться перед девушкой, перед этим местом, перед миром, перед всеми на свете. Но девушка убежала.