Ослепнув от ярости, выкрикивая дурные слова, Митюхин вырвал одну из жердей и с нею, как с пикой, ринулся к дому. Первый гулкий удар пришёлся в стену. Татьяна наконец нашла в себе силы отступить в глубь горницы и сделала это вовремя: второй удар пришёлся в окно — жердь насквозь проткнула обе рамы, зазвенело битое стекло.

Все это ошеломляюще подействовало на терновцев.

Лишь через минуту люди бросились к Митюхину, окружили, повисли на нём. Отбросив жердь, он опустился на колени перед Своекоровым и разрыдался.

Заканчивалось тридцать первое декабря, а Белов этого не знал: его швейцарские обшарпанные, с треснувшим стёклышком часы остановились, и лишь по раскрасневшемуся на заходе солнцу он догадывался, что времени примерно около четырёх. Перед ним лежала лесовозная дорога, горбатая, разбитая, даже последний сильный снегопад не замаскировал её бедственных ухабов.

Оставалось сообразить, направо или налево двинуться: в сторону леспромхоза, а это километров восемнадцать-двадцать, или преодолеть не меньше тридцати в сторону Рудного. Белов избрал второй вариант.

Вскоре ему послышался некий звук, весьма похожий на комариный звон. Не сразу он поверил, что его нагоняет машина: уж очень это была бы большая удача! Но звук всё продолжался, усиливался и наконец превратился в урчание мотора. Белов обернулся. На него, колыхаясь, наползал расхлябанный, малосильный грузовичок. Шофёр затормозил, но дверцу открывать не стал, боясь напустить в кабину холоду. Увидев сквозь мутное стекло человеческую фигуру над бортом, он сразу тронулся. Машина завиляла, заскрипела, набирая скорость.

Увы, встречный не грелся в это время о чугунный цилиндр газогенераторной печки, а лежал, раскинувшись на спине, сбоку от того места, где останавливался грузовик. Георгию Андреевичу не удалось осилить тяжесть своего тела и перевалиться в кузов. В последнее мгновенье непослушные руки сорвались с бортовой доски, и он, соскользнув с колеса, на котором уже стоял, полетел вниз. Он лежал и тупо смотрел в небо, в уже густеющую по-вечернему голубизну. Кричать было бесполезно. Да и не мог он кричать: из груди у него вырывался только хрип.

А шофёр и его спутница (он недавний фронтовик, она — солдатская вдова с недельным супружеским стажем) вспомнили о пассажире, когда впереди призывно замелькали огоньки райцентра. Не превратился ли он в открытом кузове в сосульку? Остановились. В кузове, кроме ларя с чурками для топки газогенератора и лыж Георгия Андреевича, ничего не было. Шофёр высказал предположение, что, видать, вытряхнуло «грача» на ухабе возле старого песчаного карьера — оттуда до Рудного рукой подать, дойдёт он и своим ходом. Но у молодой женщины вдруг так заколотилось сердде, что не могла она не понять: беда! Надо было поворачивать, искать бедолагу. «А как же танцы, Люба?! Ведь не поспеем!» — воскликнул шофёр. «Ну что ж, танцы, — вздохнув, сказала молодая женщина. — Человек ведь… А может, он и вправду недалеко?»

При черепашьей скорости, которую удавалось выжать из убогой машины, ехать пришлось около двух часов. Наконец увидели неподвижно стоявшего (руки в карманах) человека. Он как раз набирался сил, чтобы сделать очередные пять-шесть шагов. Белов знал, что, если он упадёт, ему уже не встать.

— Чертовски трудно без лыж… — виновато пробормотал он, когда Люба, выскочив из машины, суматошно накинулась на него.

Занять место Любы в кабине он отказался. Но был настойчив, почти груб, несколько раз повторив просьбу везти его прямо в милицию и никуда больше.

— Да будет тебе милиция, навязался на мою голову! — сказал шофёр.

Лишь в одиннадцатом часу газогенераторная колымага подрулила к старинному, дореволюционной постройки и не без архитектурных претензий особнячку, где помещался районный отдел милиции.

Однажды ночью (это было уже в первых числах января) Захар Щапов опять заявился в Терново. Кажется, он даже не удивил Татьяну. Она будто ожидала его с минуты на минуту, тотчас, несмотря на глухой час, отворила дверь.

Еле теплился привёрнутый фитилёк трёхлинейки, но и такого света хватило, чтобы увидеть, до какой степени сдал таёжный бродяга. Полуседая щетина, глаза провалились и смотрят с сиротской тоской. Ссутулясь, Захар и ростом сделался ниже, а в походке и движениях появилась опасливость. Сел на лавку, коснулся спиной тёплой печки и, вздрогнув, отпрянул, будто поостерёгся побелкой запачкать одежду.

Татьяна молча налила молока, отрезала краюху хлеба. Щапов тоже молча поел. Без аппетита. Покхекав немного, прочищая горло, спросил:

— Ваш-то пришёл? Ну, который директор?

— А тебе что опять до него за дело? Сказывают, в больницу попал, в Рудном лежит. Небось с Мерновым там встретился. Того и гляди оба заявятся.

Щапов призадумался. Татьяна стояла, ждала, не спуская с него глаз. В ней копилось желание хлестнуть вопросом, как плетью, по склонённой патлатой голове — застать мужа врасплох и по тому, как дрогнет он от неожиданности, сразу узнать всю страшную правду. Шевельнула губами, но решительное слово не слетело с них — не выговорилось. Захар же, словно почуяв опасность, вскинулся, глянул подозрительно и с угрозой. Всем своим видом выразил: не смей ничего спрашивать!

Уступчивость Татьяны относительна: передёрнула плечом и сделала обходной манёвр:

— Новость у нас какая: Степу Своекорова убили.

Он слегка кивнул, и этот кивок, в сущности машинальный (но от внимания Татьяны не ускользнувший), показал его согласие вести разговор именно с такой, невинной для него позиции.

— Вот как? За что же его? Кто? — удивился он вполне натурально, но глаза из черноты глазниц блеснули как отлакированные.

— Ничего не известно. Иные полагают, с Митюхиным, с напарником, чего-нето не поделили, а иные на Голубевых-братьев грешат: они со Степаном незадолго до того драку имели. Встал он им, вишь, поперёк пути, грозился в милицию на них заявить. Может, и они.

— Они! — с готовностью подхватил Щапов. — А Митюхин что, Митюхин никак не мог. Где ему.

Татьяна усмехнулась. Голубевы! Ишь, обрадовался. Да Голубевы, это точно известно, в день убийства из Веселинской заимки не вылезали. А оттуда до Чуни сто вёрст киселя хлебать!

Разговор о Своекорове Захар продолжать не стал. Неожиданно поинтересовался:

— Что ж ты про золотишко не спрашиваешь?

— А чего спрашивать? Наврёшь опять с три короба, а я слушай.

— Не врал я, — вздохнул он, полез в карман пиджака и, повозившись, бросил на стол тугой, глухо стукнувший кожаный мешочек величиной с мышонка. — Возьми. Всё, что осталось. На деньги пока не меняй, они бумага.

Татьяна взяла мешочек, взвесила его на руке, положила.

— А хвалился, будто богач.

— Было. Моим богачеством теперь другой владеет. Экий ведь хват! Захоронку, какой крепче, я полагал, и быть не бывает, сыскал и порушил. Все унёс, ну… — Он сокрушённо покрутил головой.

— Что же за чудодей такой?

— Да директор же, говорю!

— Ой!

— Вот тебе и ой. Сам ума не приложу. Хошь, верь, а хошь, не верь, а получается, тигрюшка его навела — показания такие были, следы. Потому я и пришёл. Останусь, ждать его буду, следить. Своё отыму, дай токо срок.

— Как это останешься? Где? — напряглась Татьяна.

— В подполье у тебя поживу, втихую. А ты на случай, ежели кто взойдёт, петли на дверях водой полей, чтобы скрипели. Услышу и затаюсь.

— Удумал! Да тебя по всем краям разыскивают — вины на тебе!… А теперь ещё пуще искать будут! — Татьяна осеклась, поняв, что проговорилась о своей догадке. Муж тяжело посмотрел на неё, выдержал паузу.

— Теперь, говоришь? А ты… А ты и подозревать меня ни в чём не моги, предупреждаю. Тебе же лучше. И главное, помалкивай.

Полная луна висела над дугой бодро шагавшего мерина Василь Васильича. Участковый правил; Белов, накрытый тулупом, пытался подремать, чтобы скоротать время, но у него ничего не получалось: сон перебивали мысли, вызванные невесёлыми сведениями, которые сообщил Иван Алексеевич.