А может, он действительно уже схвачен стерегущими, только сам не знает об этом? Он огляделся. Луны сдвинулись за то время, что он находился у Чуниного окна, и верхняя часть стены мерцала уже синим лунным светом. Да нет, никого не видно. Как же это так? А может, он потерял разум и ничего не понимает? Он вспомнил, как в прошлом году в соседнем классе один ученик сошел с ума. Он бежал по коридору и вопил, что машина ничего не знает и не понимает, а ему все открылось. И все в ужасе отшатывались от него, а он бежал по коридору, и, когда наперерез ему кинулись учителя, он страшно вскрикнул, бросился в закрытое окно, пробил стекло и упал вниз.

Лик долго еще слышал по ночам этот крик. Снова и снова сумасшедший томительно медленно бросался в окно, с сочным хрустом рассыпались стекла, и он летел вниз, взмахнув ногой. Вот эту ногу, которая очерчивала в воздухе бесцельный полукруг, не встречая опоры, тоже запомнил Лик. Странно, сколько времени мог он видеть эту ногу? Ну, какую-то ничтожную долю секунды, а запомнил сцену во всех подробностях. Страшный взмах ноги, в ушах еще звенят осколки стекол, а боковые глаза фиксируют перекошенные лица учителей, с топотом мчащихся с обеих сторон к месту происшествия.

Луны поднялись еще выше, и, чтобы не оказаться на свету, Лик медленно опустился. Теперь, когда ветер улегся, было не так холодно, но еще больше хотелось есть.

Внезапно он замер. Прямо из открытого, но неосвещенного окна на него смотрело страшное морщинистое лицо, которое он уже где-то видел. Да это ведь та старуха, что просила машину о смерти. Старуха неподвижно сидела у окна и смотрела на него. Она, казалось, узнала его, потому что нисколько не удивилась и кивнула ему на подоконник.

Из окна тянуло запахом жилья, теплом, и, прежде чем он успел сообразить, что делает, Лик уже скользнул в окно.

Старуха, ковыляя, отошла от окна, закрыла его и тихонько спросила:

— Есть хочешь?

Лик молча кивнул.

— Сейчас, погоди.

Припадая на скрюченную ногу, старуха бесшумно двигалась по комнатке, и Лику показалось, что он слышит тихое хихиканье.

— Нeq \o (а;ґ), ешь, — сказала старуха, — осторожнее в темноте. Разберешь, где тарелка?

— Спасибо, — прошептал Лик. Он не успел даже сообразить, что есть, потому что тарелка была уже пуста.

— Проголодался, — пробормотала старуха и снова хихикнула.

— А чего вы смеетесь?

— Значит, задержали тебя стерегущие. Сама по новостям слышала.

— И я тоже, — сказал Лик. — Слушал и ушам своим не еерил…

— Это хорошо. Когда ас перестает верить своим ушам да глазам, это хорошо.

— Это почему же?

— Не понимаешь — и хорошо.

Странно как она говорит… Лик чувствовал физическое отвращение к старухе, к ее морщинистому лицу, едва различимому в темноте, но дополненному в воображении Лика сценой в храме контакта, к скрюченной высохшей ноге, и вместе с тем благодарность за кров и пищу, за блаженные мгновения, когда можно было не озираться по сторонам, расслабиться.

— Вырастешь — тогда, может, поймешь. А может, и нет. Хотя ты вряд ли вырастешь…

— Почему?

— Как — почему? Да потому, что поймают тебя, куда ты денешься? Кто тебя держать станет, если за это сам знаешь, что может быть.

— А что?

— В буллы, в пятнадцатый сектор переведут.

— В буллы? За это?

— Очень даже просто. Все, кто даже не укрывает тебя, а просто тебя видит, уже идут против машины, да будет благословенно имя ее.

— Как же так?

— Очень даже просто. Ты ведь где? Ты задержан стерегущими. Об этом объявила машина. И вдруг ты не задержан. Значит, машина ошиблась. А машина, нам каждый день вдалбливают, не ошибается. Вывод какой же? Ну?

— Не знаю…

— Глуп ты, Лик Карк, вот что я тебе скажу.

— Вы мое имя знаете?

— Почему только я? Его весь Онир знает. И портрет твой в новостях показывали. И код на знаке называли.

— Значит…

— А я тебе о чем толкую? Быть тебе, ас, буллом… — Старуха снова хихикнула.

— А чего ж вы меня впустили и даже накормили? — с вызовом спросил Лик. — Чего ж вы не боитесь, что вас сделают буллой?

— А чего мне бояться? Я бы им только спасибо сказала. Буллы-то, говорят, ничего не понимают, меня бы это вполне устроило.

— Вы хотите ничего не понимать?

— Это верно. Лучше всего, конечно, было бы помереть, да дочку жалко. Кончишь с собой без разрешения, ее в наказание на сектор или два понизят. У нас без спросу ни родиться, ни помереть не моги. А то я б давно, — старуха кивнула на окно, — раз — и сиганула бы.

— А почему?

— Как тебе объяснить? Хотя ты, может, и поймешь. Сам-то тоже… Дочь у меня за важным человеком, в пятом секторе они, белый знак на шее носят. А я вот, после того как муж мой помер, осталась в девятом. Пока могла, работала. Дочка меня стесняется, внуков ко мне не пускают. Ты, говорит, должна понять, они воспитаны в другой среде, и весь твой вид и жилье — все это ни к чему. Так и говорит: ни к чему. А я и сама знаю, что я ни к чему. Ни к чему и ни к кому. Так вот и торчишь целыми днями у окна…

— А почему вам не разрешают умереть?

— Да потому что раз я прошу смерти, значит, я ее хочу. А хотеть наша машина, да будет благословенно имя ее, нам не велит. Она сама за нас хочет. Думает. Живет.

Странные, странные слова, холодные мурашки пробегают от них по спине. Страшные слова, от которых сразу становится зябко и неуютно, будто вдруг снова потянуло сырым, холодным ветром, что подымается при закате и при восходе. И страшные это слова, обжигающие, как льдышки, и притягивают чем-то, как тот ас, что мчался с криком по школьному коридору в последнем своем беге.

Снова и снова безостановочным колесом проплывал в голове вопрос: как же так, он на свободе, он даже только что поел и сидит в тепле, а машина объявила, что он задержан? Раньше можно было подумать, что он сошел с ума, но ведь не могли они оба сразу со старухой сойти с ума?

И как она говорит о машине… С ухмылочкой, с хихиканьем… то скажет: да будет благословенно имя ее, то нет. А если и произнесет благодарственную формулу, то с насмешкой какой-то. Да и сам-то он… Лик поймал себя на том, что все чаще и чаще произносит мысленно имя машины без благодарственной ритуальной формулы.