Но когда наш летописец пробует не семенить вслед за другими мыслителями демократии, не таскать чужое, а говорить что-то от себя лично, то это очень похоже на интеллектуальное харакири. Его дремучесть во многих вопросах выглядит даже таинственно, если принять во внимание, что ведь писатель же, великий борец за мир, разоблачитель «империи зла». Ну, должен такой человек понимать хотя бы то, что обвиняемый и подсудимый это совсем не одно и то же. Не понимает! Или — должен соображать, что почти все сказанное им легко проверить, а многое напрочь опровергается даже легким усилием памяти или обращением к источнику. Не соображает! И вот мы услышали его суждение из области, казалось бы, профессионально очень близкой Боровику: «Константин Симонов совершенно искренно написал известные строки:

Мы так вам верили, товарищ Сталин,
Как иногда не верили себе…»

Строки действительно очень известные, и тем более надо бы знать, что, во-первых, там не твердое «иногда», а предположительное «может быть», что гораздо правдивей и глубже. Во-вторых, это написал не Константин Михайлович, а Михаил Васильевич. Первый из них в осажденной и «похожей на Мадрид» Одессе тоже совершенно искренно написал вот что:

Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас?
Ты слышишь нас, мы это твердо знаем.
Не мать, не сына в этот грозный час,
Тебя мы самым первым вспоминаем…

В тот грозный час это было точным выражением нашего государственного чувства тревоги прежде всего за родину и, разумеется, отнюдь не противоречило нашим чувствам к родным и близким, что усматривают здесь некоторые фуршетные патриоты. Так вот спрашивается, чего ты, борец за мир, изображаешь себя знатоком поэзии, если для тебя что Исаковский, что Симонов — все одно.

Или: «Тридцать седьмой год. Год поразительных по цинизму постановок в Октябрьском зале Дома союзов. Это были помпезные постановки: охрана, прожектора!..» Не соображает или уже память отшибло, что охрана всегда присутствует на всех судебных процессах. Прожектора? Да как же без них, если идет киносъемка, а она шла. Где ж тут помпезность?

Лион Фейхтвангер, присутствовавший на суде, то же самое описал так: «Помещение, в котором шел процесс, не велико, оно вмещает примерно 350 человек. Судьи, прокурор, подсудимые, защитники, эксперты сидели на невысокой эстраде. Ничто не отделяло суд от сидящих в зале. Не было также ничего, что походило бы на скамью подсудимых; барьер, отделявший подсудимых, напоминает скорее обрамление ложи. Сами подсудимые представляли собой холеных, хорошо одетых мужчин с медленными, непринужденными манерами. Они пили чай, из карманов у них торчали газеты, и они часто посматривали на публику».

Сравните, Боровик, это с тем, что нередко в наши дни при супердемократическом режиме передают по телевидению из зала суда: охрана, прожектора это само собой, но еще и наручники, и железная клетка, в которой, как пойманные волки, сидят подсудимые. Вот помпезность так помпезность! Со звоном и в полоску. За все время советской власти ничего подобного не было. Как не было и милиционеров с дубинками. Все это достижения демократии Ельцина — Путина. И кстати сказать, Боровик, вы видели у полковника Буданова, отданного Верховным главнокомандующим под суд, хоть раз газетку в кармане?

Опять он же, Фейхтвангер: «Если бы этот суд поручили инсценировать режиссеру (а Боровик и называет Сталина его режиссером. — Авт.), то ему, вероятно, потребовалось бы немало лет и немало репетиций, чтобы добиться от подсудимых такой сыгранности… Короче говоря, гипнотизеры, отравители и судебные чиновники помимо всех своих ошеломительных качеств должны были быть выдающимися режиссерами».

Боровик: «Показания обвиняемых звучали приблизительно так: „Я верный слуга иностранных разведок, вынашивал подлые планы… Я, подлая собака империализма…“». Боровик, назовите хоть одного подсудимого, назвавшего себя «подлой собакой» — Пятаков? Радек? Сокольников?

А Фейхтвангер свидетельствовал: «Признавались они все, но каждый на свой манер: один — с циничной интонацией, другой — молодцевато, как солдат, третий — внутренне сопротивляясь, прибегая к уверткам, четвертый — как раскаивающийся ученик, пятый — поучая. Но тон, выражение лица, жесты у всех были правдивы».

Кому же нам верить: знаменитому иностранному писателю, который видел все это своими глазами и не имел тут никакой корысти, или престарелому оборотню, ставшему сторожевой собакой демократии, который знает об этих процессах лишь со слов нашего драматурга Радзинского, а тот — со слов своего папы-антисоветчика?

Нечто свое и столь же ошеломительное поведал Боровик об академике М.В. Нечкиной, известном историке. Уверяет, что она рассказывала — кому? неизвестно! — что «работала над большим томом об Иване Грозном, где огромную часть посвятила оценке опричнины, естественно, весьма отрицательной». А в это время Эйзенштейн снимал фильм «Иван Грозный». Однажды Нечкина где-то встретила артиста Николая Черкасова, игравшего в этом фильме роль царя, и от него узнала, что Сталин сказал Эйзенштейну: в строительстве Российского государства роль опричнины была положительной. «Услышав это, Нечкина пришла домой и (тут Боровик язвительно хмыкнул, как часто делал во время всей передачи. — Авт.) переделала, что роль опричнины прогрессивная».

Такими вот лицемерами, холуями, беспринципными трусами и шкурниками Боровик изобразил всех, кто в его фильме так и или иначе связан со Сталиным, общается с ним. Тут целая галерея: члены Политбюро, способные лишь смотреть в рот и поддакивать Сталину; С.М. Буденный, готовый признать, что не он, а Сталин создал Первую конную армию; председатель Комитета по кинематографии И.Г. Большаков, постоянно дрожавший от страха и ждущий за всякий пустяк ареста; кинорежиссеры Григорий Козинцев и Леонид Трауберг, даже упавшие в обморок, когда им послышалось, что во время просмотра Сталин высказал неодобрительное суждение о их фильме «Юность Максима»; Игорь Моисеев, униженно и подобострастно лепечущий: «Товарищ Сталин, вы только скажите, любое ваше желание…»; моторостроитель А.А. Микулин, которого Сталин похвалил за новый мотор и предложил ему поехать выбрать дачу, а он решил, что его везут на расстрел… А между прочим, Нечкина в 1948 году получила Сталинскую премию, Трауберг — еще в 1941-м, Козинцев — две, Моисеев — три…

Так вот, Боровик, невозможно же поверить, что академик М.В. Нечкина (1901–1985), как вы уверяете, сама рассказывала, какая она беспринципная шкурница и хамелеонша, — неужели в ваши годы вы не можете это сообразить? А главное, Милица Васильевна никогда не писала об Иване Грозном, об опричнине — ни «больших томов», ни «огромных частей», ни маленьких статеек. Она специализировалась по истории общественного и революционного движения в России XIX века, в частности, много писала о декабристах. А вы меряете всех на свой аршин — аршин политических оборотней, литературных пролаз и интеллектуальных прохиндеев.

* * *

Но усерднее всего Боровик просвещает молодежь, конечно, о жизни самого Сталина. И начинает издалека, с его детства. Сталин, говорит, «никогда никому» не говорил о своем детстве и юности. Почему? А потому, что отец его был сапожником, пьянствовал и колошматил сына почем зря.

Ну, во-первых, что отец был сапожником, давно всем известно, и это может быть позорным лишь в глазах элегантного воспитанника МГИМО. Я слышал, что Аверьян, отец Боровика, был в белорусском местечке шинкарем. Ну и что? Из-за этого не пускать сына на телевидение? Лишать ордена Подвязки?

Во-вторых, если отец пьянствовал и колошматил сына, то можно лишь пожалеть малютку, а наш главный гуманист державы не выказал этого благородного чувства ни на грош.

В-третьих, зачем же, подобно Галине Вишневской, досадные обстоятельства семейной жизни выставлять на вселенское обозрение? Есть же вещи, о которых деликатнее промолчать. Неужели вы, Авиэзерович, инженер человеческого нутра, не понимаете таких простых вещей?