Он свернул в Старую улицу и оставил меня в одиночестве, удивленным, как никогда. Как только он удалился, все, что он говорил, показалось мне совершенно невероятным! Каин – благородный человек, Авель – трус! Каинова печать – награда! Это было нелепо, это было кощунственно и гнусно. Что же тогда Господь Бог? Разве не принял он жертвы Авеля, разве не был Авель угоден ему?.. Нет, глупость! И я решил, что Демиан потешался надо мной, дурачил меня. Да, он был чертовски умный малый и говорить он умел, но такое… нет…

Как бы то ни было, никогда еще я так много не размышлял ни о какой библейской или другой истории. И ни разу за долгое время так полностью не забывал о Франце Кромере, на несколько часов, на целый вечер. Дома я еще раз прочел эту историю по Библии, она была короткая и ясная, безумием было искать тут какого-то особого, тайного смысла. Этак каждый убийца может объявить себя любимцем Бога! Нет, это был вздор. Приятна только была манера Демиана говорить такие вещи, этак легко и красиво, словно само собой разумеется, да еще с этими глазами!

Что-то, однако, было ведь у меня самого не в порядке, даже в большом беспорядке. Прежде я жил в светлом и чистом мире, был своего рода Авелем, а теперь я глубоко увяз в «другом», низко пал, но так уж виноват в этом, в сущности, не был! Как же так? И тут во мне сверкнуло одно воспоминание, от которого у меня перехватило дух. В тот недобрый вечер, когда началась моя теперешняя беда, тогда-то и случилось это у меня с отцом, тогда я вдруг на миг как бы разглядел насквозь и запрезирал его и его светлый мир! Да, тогда я сам, будучи Каином и неся на себе печать, вообразил, что эта печать не позор, а награда, отличие, и что мой злой поступок и мое горе возвышают меня над отцом, возвышают над добрыми и доброчестными.

Не в такой, как сейчас, форме ясной мысли изведал я это тогда, но вся суть ее там присутствовала, то была лишь вспышка чувств, необыкновенных чувств, которые причинили мне боль и все же наполнили меня гордостью.

Если задуматься, как удивительно говорил Демиан о бесстрашных и трусах! Как необыкновенно истолковал он печать на челе Каина! Как давно светился при этом его взгляд, его поразительный взгляд взрослого! И у меня смутно мелькнуло в уме: не сам ли он, этот Демиан, своего рода Каин? Почему он защищает его, если не чувствует себя подобным ему? Почему у него такая сила во взгляде? Почему он так насмешливо говорит о «других», о робких, которые ведь, в сущности, доброчестны и угодны Богу?

Я не приходил ни к чему с этими мыслями. В колодец упал камень, а колодцем была моя молодая душа. И долго, очень долго эта история с Каином, убийством и печатью оставалась той точкой, откуда брали начало все мои попытки познания, сомнения и критики.

Я заметил, что и других учеников сильно занимал Демиан. О каиновской истории я никому ничего не говорил, но казалось, что он вызывает интерес и у других. Во всяком случае, о «новеньком» ходило множество слухов. Если бы я их все помнил, каждый бросил бы какой-то свет на него, каждый можно было бы истолковать. Помню только, сперва говорили, что мать Демиана очень богата. Говорили также, что она никогда не ходит в церковь и ее сын тоже не ходит. Они евреи, уверял кто-то, но могли быть и тайными магометанами. Еще рассказывали всякие сказки о физической силе Макса Демиана. Точно было известно, что он ужасно унизил самого сильного своего одноклассника, который вызвал его подраться, а когда тот отказался, назвал его трусом. Те, кто при этом присутствовал, говорили, что Демиан просто взял его за затылок и крепко сжал, отчего мальчик побледнел, а потом незаметно удалился и несколько дней не мог шевельнуть рукой. В какой-то вечер прошел даже слух, что он умер. Всякое говорили одно время, всякому верили, все волновало и поражало. Потом на какой-то срок насытились. Вскоре, однако, среди нас, учеников, возникли новые слухи, сообщавшие, что Демиан путается с девушками и «все знает».

Между тем моя история с Францем Кромером шла своим неизбежным путем. Я не мог избавиться от него, ибо даже если он и оставлял меня на день-другой в покое, я был все-таки привязан к нему. В моих снах он не покидал меня, как тень, и то, чего он не делал мне в действительности, мое воображение заставляло его проделывать в этих снах, в которых я становился полностью его рабом. Я жил в этих снах – видеть сны я всегда был мастер – больше, чем в действительности, я расточал силы и жизнь на эти тени. Среди прочего мне часто снилось, что Кромер истязает меня, что он плюет на меня, становится на меня коленями и, того хуже, совращает меня на тяжкие преступления – вернее, не совращает, а просто силой своего влияния заставляет меня их совершать. В самом ужасном из этих снов, от которого я проснулся в полубезумье, я покушался на убийство отца. Кромер наточил нож и вложил его мне в руку, мы притаились за деревьям какой-то аллеи и ждали кого-то, кого – я не знал; но когда кто-то появился и Кромер, сжав мне плечо, дал понять, что этого и нужно заколоть, оказалось, что это мой отец. Тут я проснулся.

За этими заботами я, правда, думал еще о Каине и Авеле, но уже меньше о Демиане. Впервые он снова приблизился ко мне, странным образом, тоже во сне. Мне приснились истязания и надругательства, которым я подвергался, но на этот раз вместо Кромера на меня становился коленями Демиан. И – это было ново и произвело на меня глубокое впечатление – то, что от Кромера я претерпевал с протестом и мукой, от Демиана я принимал охотно, с чувством, в котором блаженства было столько же, сколько страха. Это снилось мне дважды, потом на его место снова пришел Кромер.

Что испытывал я в этих снах, а что в действительности, точно разграничить я давно уже не могу. Во всяком случае, моя скверная связь с Кромером продолжалась, она не кончилась и тогда, когда я наконец выплатил ему требуемую сумму путем мелких краж. Нет, теперь он знал об этих кражах, ибо всегда спрашивал меня, откуда деньги, и я был в руках у него в еще большей мере, чем прежде. Он часто грозил мне, что все расскажет моему отцу, и тогда мой страх был едва ли сильнее, чем глубокое сожаление о том, что я с самого начала не сделал этого сам. Между тем, как я ни был несчастен, я раскаивался не во всем, во всяком случае не всегда, и порой у меня бывало ощущение, что все так и должно быть. Надо мной висел рок, и было бесполезно бороться с ним.

Наверно, мои родители немало страдали от этого положения. Мной овладел какой-то чужой дух, я выпадал из нашего содружества, которое было таким тесным и безумная тоска о котором, как о потерянном рае, часто на меня находила. Обращались со мной, прежде всего мать, скорее как с больным, чем как со злодеем, но как обстояло дело по сути, я мог судить лучше всего по поведению обеих моих сестер. Из этого поведения, очень щадящего и все же бесконечно меня огорчавшего, ясно видно было, что я этакий одержимый, которого из-за его состояния надо скорее жалеть, чем ругать, но в которого все-таки вселилось зло. Я чувствовал, что за меня молятся иначе, чем обычно, и чувствовал тщетность этих молитв. Я часто испытывал жгучее желание облегчения, потребность в настоящей исповеди, и в то же время предчувствовал, что ни отцу, ни матери все по-настоящему рассказать и объяснить не смогу. Я знал, что это примут доброжелательно, что меня будут очень щадить, даже жалеть, но полностью не поймут, и на все это посмотрят как на какую-то оплошность, тогда как это – судьба.

Знаю, некоторые не поверят, что ребенок неполных одиннадцати лет способен на такие чувства. Не этим людям рассказываю я свою историю. Я рассказываю ее тем, кто знает человека лучше. Научившись превращать часть своих чувств в мысли, взрослый замечает отсутствие этих мыслей у ребенка и полагает, что ничего и не пережито. А у меня редко в жизни бывали такие глубокие переживания и страдания, как тогда.

День был дождливый, мой мучитель велел мне явиться на Крепостную площадь, и вот я стоял, разгребая ногами мокрые листья каштанов, которые все еще падали с черных, промокших деревьев. Денег у меня не было, но я отложил два куска пирога и взял их с собой, чтобы хотя бы что-нибудь дать Кромеру. Я давно привык стоять где-нибудь в уголке и ждать его, иногда очень долго, и мирился с этим, как мирится человек с неотвратимым.