— Я вам составлю список вопросов, касающихся хода болезни. По этому списку вы мне каждый день будете писать отчет о его состоянии и присылать с кем-нибудь из детей… Поймите, миссис Лансинг, весь город знает, что ваш муж уже шесть лет не здоровается со мной при встрече. В этих условиях я едва ли могу его лечить, уж не говорю — оперировать, если понадобится операция. Мой совет — попросите доктора Хантера приехать сюда осмотреть его. И чем скорей, тем лучше. Как он с доктором Хантером?
Юстэйсия молча шевельнула бровями.
— Вас ждут серьезные испытания, миссис Лансинг. Буду пока помогать вам, чем смогу.
Лансинг пожелал, чтобы постель ему была постлана внизу, в примыкавшей к столовой «оранжерее». Слово «боли» вслух в доме не произносилось; говорили только об удобстве и покое главы семьи. Питался он кашами и бульонами, впрочем, время от времени устраивал скандал, требуя бифштекса. Если его «покой» нарушался уж очень чувствительно, ему давали несколько капель опиевой настойки. Иногда на три, на четыре дня ему становилось лучше. При первом признаке улучшения он одевался и шел гулять по Главной улице. Джон Эшли приходил к нему каждый день и приносил толстую пачку документов на подпись; таким образом его плодотворная деятельность по управлению шахтами протекала как обычно.
Весь город следил за болезнью Лансинга с живым интересом. Впоследствии, во время процесса, и судья, и присяжные хранили невысказанную уверенность, что, прежде чем всадить Лансингу пулю в затылок, Эшли с помощью Юстэйсии Лансинг долгие месяцы пытался извести его ядом.
Ночь за ночью, ночь за ночью Юстэйсия проводила в кресле у постели больного или прикорнув на диванчике рядом. Керосиновую лампу под зеленым, мягко просвечивающим абажуром не гасила по его настоянию до зари. Спать ему не хотелось; он отсыпался днем. Но тишина действовала на него угнетающе, ее нужно было заполнять разговором, словами. Как будто слова, слова и еще слова могли изменить прошлое, послужить заклинанием будущего, создать новый, достойный образ Брекенриджа Лансинга в настоящем. Первое время Юстэйсия предлагала то сыграть с ним в шахматы или шашки, то почитать вслух из «Бен-Гура», но он слишком был поглощен мыслями о себе, чтобы отвлекаться на что-то другое. За стеклянной дверью, выходившей в сад, ухали вестницы весны — совы; в тихую ночь доносилось с пруда кваканье молодых лягушат. Юстэйсия шила под зеленоватым светом лампы или, лежа на диванчике, смотрела в потолок. А иной раз незаметно перебирала четки под длинной шалью, спускавшейся с плеч.
Даже у здорового человека, если его внезапно разбудить ночью, сердце колотится, словно вот-вот разорвется, и легкие дышат с натугой локомотива, тянущего непомерный груз по пустынным берегам Тихого океана к неведомой станции назначения. А Брекенридж Лансинг, больной, истомленный страхом, цеплялся за разговор, чтобы заглушить словами это бесконечное «жжет и подпирает» внутри. Но вот наконец редел ночной сумрак. Не много есть людских горестей, которые, хотя бы по видимости, не облегчает наступление утра.
Ночь за ночью длился этот бесконечный разговор. Временами у Брекенриджа в тоне появлялись плаксивые, жалобные нотки, но Юстэйсия была настороже. Она умела подстегнуть в нем слабеющую самоуверенность, чередуя утешения с суровыми окриками. Выслушать справедливый упрек порой даже приятно — разумеется, не слишком часто и в разумных пределах. Лансинг охотно признавал за собой кое-какие недостатки — не слишком, впрочем, существенные.
Три часа утра (пасха, 30 марта 1902 года).
— Стэйси!
— Да, дорогой?
— Неужели нельзя хоть на время отложить это дурацкое шитье?
— Милый, ты ведь знаешь, шитье никогда не поглощает всего внимания женщины. Мы шьем и в то же время все видим и слышим вокруг. Ты что хотел сказать?
Пауза.
— Стэйси, мне случалось тебе говорить такое, чего я на самом деле вовсе не думал. Честное слово, не думал.
Пауза.
— Да ответь же ты что-нибудь. Не сиди точно кукла.
— Видишь ли, Брекенридж, ты иногда и вправду бываешь очень глуп.
— То есть как это — глуп?
— Я не стану приводить тебе много примеров. Вот один только маленький пример. Помнишь, ты мне сказал позапрошлой ночью: «Стэйси, ты но можешь понять, что я чувствую. Ты никогда не страдала от боли». Помнишь?
— Ну, помню. Только что же тут глупого?
— Ты забыл, Брекенридж, что у меня трижды умирали дети. И всякий раз я испытывала то, что в медицине называется шоком — глубоким шоком, — в течение двадцати, а то и сорока часов.
Пауза.
— Понимаю, Стэйси… Да, я виноват перед тобой. Прости меня.
— Я тебя прощаю.
— Это ты только говоришь «прощаю». А ты в самом деле прости.
— Прощаю, Брекенридж, в самом деле прощаю.
— Стэйси, почему ты никогда не зовешь меня «Брек»?
— Ты ведь знаешь, я не люблю уменьшительных.
— Но я болен. Сделай мне приятное. Зови меня Бреком. Вот выздоровлю, тогда будешь опять звать как хочешь.
Юстэйсия вела крупную игру. В меру своих способностей, в меру своих ограниченных возможностей (faute de mieux[61], как сама она с невеселой усмешкой себе говорила) она готовила мужа к смерти. А для этого нужно было пробудить к жизни его душу, научить ее постигать себя, раскаиваться и надеяться. Для решения этой задачи приходилось преодолевать неимоверные трудности. Даже тень назидательности в словах жены приводила Лансинга в кощунственное неистовство. Он когда-то, хоть и недолго, готовился стать священнослужителем; назидательность он умел учуять издалека и владел мощным арсеналом эпитетов для ее осмеяния. На беду, у супружеских споров зачастую оказывался непредусмотренный слушатель. Уже несколько лет Джордж почти не пользовался обычным путем, чтобы входить в дом или выходить из него. Дверям он предпочитал окно своей комнаты в верхнем этаже, куда попадал с ветвей ближнего дерева, с крыши черного хода, пройдя по карнизу или вскарабкавшись по скобам, кое-где торчавшим в стене. За последнее время у него появилось обыкновение крадучись бродить вокруг дома. От слуха матери не могли укрыться его шаги по раскисшей от поздней весенней ростепели земле. Было однажды сказано, что Джордж «лицом похож на разозленную рысь»; под стать была и его походка, мягкая и бесшумная. Юстэйсия обостренным кошачьим слухом улавливала близость сына, притаившегося за полураскрытым окном. Лансинг то и дело сердито повышал голос; часто швырял со зла что подвернется под руку. Джордж был тут, готовый защитить мать, если потребуется.
Трудна была задача Юстэйсии, не только трудна, но, быть может, невыполнима.
Три часа утра (вторник, 8 апреля).
Лансинг, задремавший было, вдруг встрепенулся.
— Стэйси!
— Да, дорогой?
— Что ты там делаешь?
— Молюсь за тебя, Брек.
Пауза.
— О чем же ты молишься — о моем выздоровлении?
— Да. Или, как сказано в вашей Библии — мне это слово нравится больше,
— о твоем исцелении.
Пауза.
— Понятно: ты думаешь, что я умру.
— Ты прекрасно знаешь, что об этом мне знать не дано. А вот что я действительно думаю, Брек, так это что ты серьезно болен. И мне кажется, надо тебе лечь в больницу, где за тобой будет лучший уход.
— Не хочу ни в какую больницу, не хочу. Никто за мной не сумеет ухаживать лучше, чем ты. Я там с ума сойду, в больнице.
— Но я буду там вместе с тобой.
— Тебе не позволят сидеть у моей постели. Посадят какую-нибудь старую клушу в полосатом платье.
— Жаль, что я сама не клуша в полосатом платье. Меня все время мучает мысль, что я слишком мало знаю.
— Стэйси, я ведь люблю тебя. Вбей себе это в свою глупую голову: я люблю тебя. Не желаю, чтобы меня заперли в дурацкую больницу, куда тебя больше чем на полчаса в день не пустят. Стэйси, выслушай меня — можешь ты хоть раз выслушать меня до конца? Лучше мне умереть, чувствуя, что ты рядом, чем жить годы и годы без тебя.
61
за неимением лучшего (франц.)