– Ребенок… ребенок… – несколько раз повторил Саккар, совершенно ошеломленный.

И вдруг, неожиданно обретя всю свою самоуверенность и разом повеселев, он вложил свои шесть банковых билетов обратно в бумажник.

– Ах, так! Да вы что же, смеетесь надо мной? Раз есть ребенок, я не дам вам ни гроша…

Мальчик является наследником своей матери, мальчик и получит деньги – деньги и все остальное, что ему понадобится сверх денег… Ребенок, да ведь это очень мило, это очень естественно… Чем же плохо иметь ребенка? Напротив, это мне очень приятно, это как-то молодит меня, честное слово!.. Где он? Я хочу его видеть. Почему вы сразу не привели его ко мне?

На этот раз был огорошен Буш. Он вспомнил свои длительные колебания, бесконечные предосторожности Каролины, не решавшейся сообщить Саккару о существовании Виктора, его сына. Сбитый с толку, он пустился в самые горячие, самые пространные объяснения, разом выложил все: долг в шесть тысяч франков и расходы на содержание мальчика, возмещения которых требовала Мешен; две тысячи франков задатка, полученные от Каролины; чудовищные наклонности Виктора и его поступление в Дом Трудолюбия. Саккар со своей стороны тоже подскакивал от негодования при каждой новой подробности. Шесть тысяч франков! Да кто ему докажет, что, напротив, мальчишка не был обворован? Задаток в две тысячи франков! Осмелиться выманить у его знакомой дамы две тысячи франков! Да это грабеж, это вымогательство! Мальчик? Черт возьми! Его дурно воспитали, а теперь еще требуют, чтобы он, Саккар, заплатил тем, кто ответствен за это дурное воспитание! Должно быть, они принимают его за дурака.

– Ни одного су! – крикнул он. – Слышите, не рассчитывайте вытянуть из моего кармана ни одного су!

Буш, сильно побледнев, поднялся со стула:

– Посмотрим. Я притяну вас к суду.

– Не говорите глупостей. Вы отлично знаете, что суд не занимается подобными вещами… А если вы надеетесь на шантаж, то это еще глупее, потому что мне плевать на вас.

Ребенок! Да говорю вам, что это даже льстит мне.

Мешен загораживала дверь, и ему пришлось ее оттолкнуть, почти перешагнуть через нее, чтобы выйти на лестницу. Задыхаясь от бешенства, она крикнула ему вдогонку своим тоненьким голоском:

– Бессердечный негодяй!

– Вы еще услышите о нас! – прорычал Буш, захлопывая дверь.

Саккар был в таком возбужденном состоянии, что приказал кучеру ехать прямо на улицу Сен-Лазар. Ему не терпелось увидеть Каролину. Он без всякого стеснения заговорил с ней об этом деле и прежде всего пожурил за то, что она дала Бушу две тысячи франков:

– Дорогая моя, разве можно так бросать деньги… Почему же, черт возьми, вы предварительно не посоветовались со мной?

Потрясенная тем, что он узнал, наконец, эту историю, она молчала. Значит, почерк, который показался ей тогда знакомым, действительно принадлежал Бушу, и теперь ей больше нечего было скрывать: ее избавили от необходимости неприятного сообщения. И все-таки она колебалась, ей было неловко за этого человека, который расспрашивал ее с таким спокойствием.

– Мне хотелось избавить вас от огорчения… Этот несчастный ребенок был в таком ужасном состоянии!.. Я бы давно уже рассказала вам все, если бы не чувство…

– Какое чувство?.. Признаюсь, я просто не понимаю вас.

Она не стала больше объяснять, не стала оправдываться. Обычно такая мужественная, она вдруг поддалась унынию, почувствовала страшную усталость. А он, восхищенный и в самом деле помолодевший, все еще восклицал:

– Бедный мальчик! Я буду очень его любить – уверяю вас… Вы прекрасно сделали, что отдали его в Дом Трудолюбия, чтобы его немного пообтесали. Но мы возьмем его оттуда, наймем ему учителей… Я завтра же навещу его, да, завтра, – если только не буду слишком занят.

Но на следующий день было заседание совета, и прошло два дня, потом неделя, а Саккар так и не нашел свободной минутки. Он часто заговаривал о ребенке, но откладывал свое посещение, захваченный уносившим его бурным потоком. В первых числах декабря курс дошел до двух тысяч семисот франков в атмосфере неслыханного болезненного возбуждения, продолжавшего переворачивать вверх дном всю биржу. Хуже всего было то, что тревожные слухи усиливались, и курс упрямо повышался посреди все возраставшего нестерпимого беспокойства: теперь уже вслух предсказывали неизбежную катастрофу, и все-таки курс шел в гору, непрерывно, в силу упорного, необъяснимого увлечения, которое отказывалось верить очевидности. Саккар жил в ослеплении своего призрачного триумфа, окруженный ореолом золотого дождя, которым он поливал Париж; но он был все же достаточно проницателен и чувствовал, что почва под ногами колеблется, что она дала трещину и того и гляди обрушится под его ногами. Поэтому, хотя он и оставался победителем после каждой ликвидации, понижатели, потери которых, по всей вероятности, были ужасны, по-прежнему вызывали его негодование. Почему так свирепствуют эти евреи? Неужели в конце концов ему не удастся их уничтожить? И его особенно бесило то, что рядом с Гундерманом, не прекращавшим игры на понижение, он чуял и других продавцов, быть может даже солдат армии Всемирного – изменников, которые поколебались в своей вере и перебегали к неприятелю, торопясь реализовать свои акции.

Как-то раз, когда Саккар изливал свое недовольство перед Каролиной, она сочла своим долгом рассказать ему все:

– Вы знаете, друг мой, ведь я тоже продала… Я только что продала последнюю тысячу наших акций по курсу в две тысячи семьсот.

Он был уничтожен: это была для него самая черная измена.

– Вы продали, вы, вы!.. О боже!

Искренне огорченная, она ласково пожимала ему руки, напоминая, что и она и ее брат предупреждали его об этом. Гамлен, все еще находившийся в Риме, писал письма, полные смертельного беспокойства по поводу этого неумеренного, необъяснимого повышения, которое нужно было затормозить во что бы то ни стало, чтобы предупредить всеобщую гибель.

Накануне она опять получила от него письмо с формальным приказанием продать. И она продала.

– Вы, вы! – повторял Саккар. – Так это вы шли против меня, это вас я чувствовал в тени, это ваши акции я должен был выкупать!