И вновь надо отдать ей должное. Ей не хотелось брать эти деньги. Она морщилась от одной только мысли об этом, я видел это собственными глазами, но в конце концов, с неохотой приняла их и сунула в сумочку. Но, уходя, забыла ее на столе, и мне пришлось нестись по ступенькам ей вдогонку. Забирая сумочку, она опять сказала: «До свидания», и я знал, что это «до свидания» — последнее. «До свидания», — сказала она, стоя на ступеньках и глядя на меня с горестной улыбкой. Один неосторожный жест, и она швырнула бы деньги в окно, кинулась мне на шею и осталась навсегда. Окинув ее долгим взглядом, я медленно вернулся к двери и закрыл ее за собой. Зашел на кухню, постоял у стола, посидел немного, глядя на пустые бокалы, потом силы покинули меня и, не выдержав, разрыдался, как ребенок. Около трех ночи пришел Фред. Он сразу понял, что произошло что-то неладное. Я все ему рассказал, мы перекусили, выпили недурственного алжирского вина, потом добавили шартреза, потом переложили это коньяком. Фред заклеймил меня позором, сказав, что только круглый идиот мог выбросить на ветер все деньги. Я не стал спорить, по правде говоря, этот вопрос волновал меня меньше всего.
— И что теперь с твоим Лондоном? Или ты передумал ехать?
— Передумал. Я похоронил эту идею. Кроме того, теперь я и не могу никуда ехать. На какие шиши, спрашивается?
Фред не считал неожиданную потерю денег таким уж непреодолимым препятствием. Он прикинул, что сможет перехватить где-нибудь пару сотен франков, к тому же со дня на день ему должны были выдать зарплату, и выходило, что он мог одолжить мне необходимую сумму. До рассвета мы обсуждали этот вопрос, само собой обильно орошая его спиртным. Когда я добрался до постели, в ушах вовсю трезвонили вестминстерские колокола и скрипучие бубенчики под окном. Мне снился грязный Лондон, укутанный роскошным снежным одеялом, и каждый встречный радостно приветствовал меня: «Счастливого Рождества!» — разумеется, по-английски.
В ту же ночь я пересек Ла-Манш. Эта была та еще ночь. Все попрятались по каютам и там дрожали от холода. У меня с собой была стофранковая бумажка и какая-то мелочь. И все. Мы решили, что, добравшись до места, я телеграфирую Фреду, а он сразу высылает мне деньги. Я сидел в салоне за длинным столом, прислушиваясь к разговорам. Я судорожно размышлял, каким образом растянуть эти сто франков на подольше, ибо сомневался, что Фред сможет немедленно достать деньги. Обрывки фраз, доносившихся до моего уха, подсказали мне, что все разговоры сегодня вертятся вокруг денег. Деньги. Деньги. Всегда и везде одно и то же. Надо было случиться, что именно в этот день Англия, морщась от нежелания, выплатила долг Америке. Англия всегда держит слово. Это пережевывалось со всех сторон, я был готов придушить всех за их распроклятую честность.
Я собирался менять стофранковую бумажку только в случае крайней необходимости, но вся эта околесица, что Англия держит слово и то, что, как я заметил, во мне узнали американца, достали меня с такой силой, что я приказал принести мне пива и сэндвич с ветчиной. Это повлекло за собой неизбежное общение со стюардом. Он хотел узнать мое мнение о сложившейся ситуации. Видно было, что он считал тяжким преступлением то, что мы сделали с Англией. Больше всего я боялся, как бы он не взвалил ответственность за происходящее на меня, раз уж меня угораздило родиться в Америке. На всякий случай я сказал, что понятия ни о чем не имею, что меня все это не касается и что мне абсолютно безразлично, заплатит Англия долг или нет. Но он не успокоился. Нельзя безразлично относиться к тому, что происходит у вас на родине, даже если эта родина и совершает ошибки, пытался донести до меня стюард. Плевать мне и на Америку, и на американцев, отозвался я… Я сказал, что во мне нет ни грамма патриотизма. Проходивший мимо моего столика мужчина при этих словах остановился и стал прислушиваться. Я решил, что это либо шпион, либо сыщик. Немедленно сбавил тон и повернулся к мужчине, сидевшему возле меня, который тоже попросил пива и сэндвич.
Он с явным интересом воспринял мою тираду. Спросил, откуда я и что намереваюсь делать в Англии. Я сказал, что хочу отметить здесь Рождество, и затем в порыве откровенности поинтересовался, не знает ли он, где найти самую дешевую гостиницу. Он объяснил, что долгое время отсутствовал и вообще не слишком хорошо знает Лондон. Сказал, что последние годы жил в Австралии. На мою беду рядом случился стюард, и молодой человек, оборвав себя на полуслове, начал допытываться у него, не знает ли тот в Лондоне какого-нибудь приличного, но недорогого отеля. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же самый вопрос, и тут-то подошел похожий на шпика человек и прислушался. По серьезности, с которой обсуждался этот вопрос, я понял, что допустил серьезную ошибку. Подобные вещи нельзя обсуждать со стюардами и официантами. Ощущая на себе подозрительные взгляды, пронизывающие меня насквозь, как рентгеновские лучи, я залпом осушил остатки пива и, словно желая доказать, что деньги волнуют меня меньше всего, приказал принести еще. Повернувшись к молодому человеку, спросил, не могу ли угостить его. Когда стюард вернулся с напитками, мы увлеченно обсуждали вельды Австралии. Он заикнулся было насчет гостиницы, но я прервал его, сказав, чтобы он выбросил это из головы. Это всего лишь праздное любопытство, добавил я. Мое заявление поставило его в тупик. Несколько секунд он стоял, не Зная, что делать, и неожиданно, в порыве дружеских чувств, заявил, что с удовольствием пригласит меня к себе, в собственный дом в Нью-Хэвене, если я надумаю задержаться там на ночь. Я от души поблагодарил его, попросив не волноваться за меня и пояснив, что мне все равно нужно будет вернуться в Лондон. Это не имеет значения, добавил я. И понял, что вновь ошибся, ибо непостижимым образом это стало важным абсолютно для каждого из присутствующих.
Делать было нечего, поэтому я смиренно внимал молодому англичанину, который в Австралии, вдали от родины вел довольно странную жизнь. Он пас баранов, и сейчас захлебывался словами, вспоминая, как их что ни день кастрировали чуть ли не тысячами. Не дай бог зазеваешься. Сложность заключалась в том, что в яйца барана нужно было вцепиться зубами, мгновенно отхватить их ножом и быстренько выплюнуть. Он пытался подсчитать, сколько дар яичек прошли через его руки и зубы, пока он жил в Австралии. За этой сложной арифметикой он время от времени машинально вытирал рот.
— У вас, должно быть, до сих пор во рту престраннейший вкус, — заметил я, невольно коснувшись губ руками.
— Это не так противно, как кажется, — спокойно ответил он. — Со временем ко всему привыкаешь. Правда, совсем не противно… Сама по себе мысль гораздо более отвратительна, чем действие. Да разве мог я представить, покидая уютный английский дом, что мне придется отплевываться бараньими яйцами, чтобы заработать на жизнь? Ко всему на свете привыкаешь, даже к мерзости.
Я сидел и думал о том же. Думал о том времени, когда выжигал кустарники в апельсиновой роще в Чула Виста. По десять часов в день под палящим солнцем носился от одного горящего куста к другому, нещадно кусаемый несметными полчищами мух. И ради чего? Чтобы доказать самому себе, что меня ничем не проймешь? Я набросился бы на любого, кто осмелился бы косо посмотреть на меня тогда. Потом вкалывал могильщиком — чтобы доказать, что я не гнушаюсь никакой работы. Гробокопатель! С томиком Ницше под мышкой, заучивающий последнюю сцену «Фауста», когда выдается свободная минутка. Верно подметил стюард, сказав, что англичанам никогда не обойти нас. Показался причал. Последний глоток пива, чтобы перебить вкус бараньих яичек, и щедрые чаевые официанту — дабы доказать, что и американцы порой платят свои долги. Неожиданно я с беспокойством обнаруживаю, что рядом никого, кроме грузного англичанина в длинном свободном пальто, перехваченном поясом, и клетчатой кепке. В любом другом месте клетчатая кепка смотрелась бы нелепо, но у себя дома он волен делать все, что ему заблагорассудится, больше того, меня даже восхитил его вид, такой внушительный и независимый. Может, англичане не так уж и плохи, задумался я.