– Твоя взяла, Анискин! – сказал Семен, и в его голосе прозвучало облегчение. – Пляши теперь, Анискин!

Не опираясь о землю руками, Семен гибко поднялся, тряхнул такими же буйными кудрями, как у отца, и, отставив ногу, встал перед Анискиным во весь рост. Серый комбинезон хорошо облегал его квадратную фигуру, плотно стояли на земле сапоги сорок пятого размера, и Анискин вдруг тоненько присвистнул.

– Эти сапоги-то ведь вот чьи!

Да, только сейчас участковый вспомнил, что с фронта Виталя Паньков приехал при сапогах. Привез с фронта Виталя и ноги, а их ему начали обрезать в Томске только тогда, когда пошли по ногам синие сквозные пятна. Обрезали ноги Виталию не раз и не два, а три раза, и только тем и спасли его жизнь, что обкорнали без остаточка.

– Вот сапоги-то чьи! – повторил Анискин и длинно цыкнул зубом. – А я-то голову дурил!

Участковый отступил от Семена на три шага, встал так же ровно, как парень, и посмотрел на месяц, на резное облачко, что плыло над полями и Обью, и на алое, тревожное небо на востоке. Большой был Анискин, величественный, как загадочный восточный бог, и не было к нему пути, чтобы приблизиться, встать рядом, заговорить. Минуту так стоял участковый и думал: «Матерь родная, жизнь-то, она вот какая! Может, я и с Зинаидой не так как надо разговаривал, может, и с теми бездельниками не так ведусь! Не может же быть, что все в них плохое, ой, не может быть! И того не может быть, что я кругом прав, а моя родна дочь кругом виновата… Жизнь, жизнь!» Еще минуту помолчал Анискин, а потом холодно произнес:

– Ну-ка подними, Паньков, голову. Подними да расскажи-ка, как ты отцову честь блюдешь. Расскажи-ка, а! А?! Расскажи, как ты блюдешь семейну честь.

И сник, разобрался по частям Семен Паньков – побледнело лицо, завяли руки, отставленная в сторону нога сама приползла к другой ноге. За его спиной шумел веселый стан, погромыхивал трактор, навзрыд смеялись девчата с мальчишками.

– Мы Гришку Сторожевого у клуба караулили, – зябкими словами сказал Семен, – а он все от клуба не отходил… На открытом месте его одолеть трудно… Потом он стал в дверь колотиться, открыл, но в клуб не пошел… Мы его догнать не поспели…

– Ну!

– Тогда я в дверь вошел и… Я хотел сначала накрыть Дуську и завклуба, чтобы Гришке позор сделать!

– Так! – сказал Анискин. – Эдак!

Сняв руки с пуза, участковый подошел к Семену, цыкнув зубом, приказал:

– Зови братьев!

Когда Семен черепашьим шагом ушел за братьями, участковый приблизился к концу зарода, завернул за уголок и вынул из кармана тот клочок бумаги, на который что-то списывал с газеты. Шевеля губами, Анискин несколько раз прочел его, затем бумажку порвал и клочки спрятал в солому. Опять сложив руки на пузе, участковый стал глядеть, как братья Паньковы, перешептываясь, приближались. Когда же они подошли, Анискин на них только бегло посмотрел и спросил:

– Все поняли?

– Все! – ответил за братьев Семен. – Арестовывай меня, Анискин, я один виноватый!

Участковый не ответил – дав бровями знак, чтобы братья шли за ним, Анискин валко двинулся к стану, обогнув на ходу женщин и девчат, что прохлаждались на соломе, вышел опять на центр и здесь стал столбом – покрутив из стороны в сторону головой, он нашел выпученными глазами бригадира полеводов и поманил его пальцем:

– Петр Артемьевич, подь-ка сюда!

В тишине, которая наступила средь стана после того, как участковый выбрался на центр, полеводческий бригадир подошел к Анискину, без удивления посмотрел на него и приятственно улыбнулся – радовался тому, что случилось хоть какое-нибудь развлечение.

– Я слушаю, товарищ Анискин!

– Вот что, Петр Артемьевич, – веско сказал участковый, – передай народу, чтобы поближе к середке подгребался…

Отступив немного в сторонку, Анискин стал внимательно смотреть, как под крики бригадира: «На собранию, на собранию!» – люди подходили к центру. Подползли на коленках, чтобы не подниматься с соломы, женщины и девчата, припрыгали ребятишки, притащился с палкой в руках дед Крылов и сел на пенек, приставив руку к уху; из-за второго зарода вышли трактористы с бригадиром дядей Иваном и стали плотной шеренгой – Гришка Сторожевой меж ними.

Спервоначала на стане было шумно и весело, потом люди затихли, так как участковый стоял неподвижно и все покручивал пальцами на животе, а за его спиной необычно молчали братья Паньковы, тихие и неподвижные. Странным было все это, и на стане сделалось тихо.

– Ну вот! – удовлетворенно сказал участковый. – Ну, вот и угомонились!

Картина перед его выпученными глазами действительно была привлекательная: в свете заходящего солнца – высовывался из-за горизонта только алый краешек – покойно сидели на соломе женщины и девчата в разноцветных юбках и кофтах, дремали за зародами два самоходных комбайна, три трактора «Беларусь» и один ЧТЗ; держась друг за дружку руками, стояли трактористы, отдельно от них – комбайнеры; лежали на земле, положив головы на руки, ребятишки, и сидел на старом пеньке дед Крылов. И за всем этим разноцветьем, за всей этой живой жизнью виднелись половинка Оби и половинка бескрайнего луга, который где-то, конечно, переходил в болото, но был громадным.

– Кто у вас на собраниях протокола пишет? – тихо спросил Анискин. – Ай, отзовись!

– Я, – сказала Люська Матвеева и приподнялась с соломы. – Я, дядя Анискин, обычно веду протоколы.

Участковый улыбнулся.

– Вот и веди, Людмила, коль ты десятилетку закончила, а вот в колхозе работать не гнушаешься…

После того как тихая и славная Людмила Матвеева взяла карандаш и бумагу, Анискин сурово прокашлялся, свел брови на переносице и ровным голосом сказал:

– Партия и правительство, товарищи, обращают все больше и больше вниманья на работу органов советской милиции. – Сделав передышку, участковый набрал в грудь воздуху и совсем выкатил глаза. – Партия и правительство, товарищи, обращают наше внимание также на то, что задачей органов милиции являются не только методы пресечения и карания, а также, товарищи, и воспитательная работа. – Он во второй раз передохнул и сказал легче: – Партия и правительство, товарищи, такое большое вниманье уделяют работе органов милиции, что вот даже и День милиционера установили… Ране, товарищи, дни танкистов, шахтеров, железнодорожников были, а теперь вот и наш день есть… – Анискин снял руки с пуза, выдохнул лишний воздух, что был в легких, и широко расставил ноги. – Теперь, товарищи, я проговорю за то, – сказал участковый, – что в нашем обществе есть такие люди, которые нам мешают жить. Вот возьмем, к примеру, братовьев Паньковых. – Он посмотрел за спину и ткнул пальцем в братьев. – Возьмем, к примеру, братовьев Паньковых… Они, конечно, в колхозе работают хорошо, ударно, но вот на улице и в клубе от них проходу нет… Нет от них прохода! – сердито повторил участковый и помахал все тем же пальцем. – Человек приоделся, после работы идет в клуб, а тут шасть – братовья Паньковы! То они тебя грязью замажут, то с дороги столкнут, то еще что выкамурят… Что, я неправду говорю, товарищи?

– Правду! – зло сказала Маруська Шмелева, баба бойкая и шалавая. – Намедни надела ново платье, по воскресенью хорошо причесалась, иду дорогой, а Борька Паньков от двух других отстал и говорит: «Ты куда, лахудра, прешься! Кто на тебя в клубе поглядит? Дура, – говорит, – ты, и платье у тебя, – говорит, – дурацкое…»

– Это еще что! – визгливым голосом вмешалась баба Сузгиниха, которая на стане варила обеды и ужины. – Это еще что, Феденька! Моего Степашку… Он вот стоит и от стыда горюет… Они ить его избили, Феденька… Он за той, что протокола пишет, то есть за Люсенькой Матвеевой, ходил с серьезными намереньями, а Володька Паньков его в кустах пымал и… обои глаза подбил, и рука ночью ныла…

– И матерятся где попадя! – сказала в тишине толстая и медленная Ефросинья Смирнова. – Сидишь дома с семейством, а они под окна придут, чтоб свои хулиганские планы строить, и матерятся за каждым словом. А вот третьеводни…