– Анна Борисовна, Анна Борисовна! – еще сильнее завопила она. – Он ведь в районе-то… Нет ему на обед кашу брать или там лапшу с молоком, а ведь он берет, Анна Борисовна… Он берет гуляш за тридцать семь копеек!

Электричество еще на колхозной станции не дали, дождь шел по-прежнему мелкий, но частый, и от этого в комнате было серо, и в приглушенном свете Анна Борисовна казалась красивой – затушевались мужские морщины у губ, разровнялась кожа лица, холодноватые глаза, углубившись от теней, потеплели. Она очень походила на тех женщин, которых показывали в кино председателями, агрономами и зоотехниками. «Надо, надо ее в предсельсоветы», – подумал участковый.

– Ах, Вера, – укоризненно сказала Анна Борисовна, – вы поражаете душевной неграмотностью и, простите, скаредностью, которая несвойственна советским людям… Если бы вы больше читали и развивали ум, то вы бы знали легкомысленное, но точное выражение… – Она застенчиво улыбнулась. – Путь к сердцу мужчины, как говорят, лежит через желудок…

– Во-во-во! – обрадовался участковый. – Во!

Неожиданно для всех и даже для самого себя Анискин вдруг поднялся, пошел вдоль доски, делящей комнату, зачем-то потрогал ее толстыми пальцами и покачал головой. Глаза у него сделались любопытными, как у сороки, когда она видит блестящий предмет.

– Ах-ах-ах! – закудахтал участковый. – Ах-ах-ах, простите, Анна Борисовна, что опять в разговор встреваю, но вы им про то скажите, чтобы не смели разводиться… Вы им про это скажите!

– Разводиться?! – Анна Борисовна вытаращила глаза и посмотрела на Анискина, как на сумасшедшего. Потом она в первый раз в жизни при участковом растерялась. – Никто и не помышляет о том, чтобы Павел с Верой развелись! – воскликнула она, опуская руки и ссутуливаясь. – Зачем же тогда мы с вами, товарищ Анискин, зачем общественность!.. Нет, развода не будет… Нет и еще раз нет!

Анна Борисовна села на лучшую в доме табуретку, замолчала, гневно глядя на Анискина, который все еще держал руки на доске, и губы у него были сложены так, словно он хотел засвистеть. Потом участковый выпрямился, руки заложил за спину и радостными, отцовскими, полными счастья глазами соединил во взгляде Павла и Веру.

– Ну, спасибо вам, Анна Борисовна! – ликующе сказал Анискин. – Сам бы я по дурости ничего бы не произвел, а вот вы их уговорили не расходиться! Спасибо вам, большое спасибо!.. Павла и Вера? – вдруг громко спросил он. – Значит, жалоба закрытая, значит, не будете разводиться?..

– Нет! – без паузы, криком ответила Вера и убрала кулачок ото рта. – Нет, пущай ответит за ушибы четвертой степени… Пущай ответит перед всем народом…

В комнате стало так тихо, как зимой на кладбище, и в этой тишине участковый хлебосольно развел руками перед носом Анны Борисовны. Она ничего не ответила, и тогда Анискин повернул ухо к дверям, так как на крыльце постукивало и шуршало, разговаривало и сердилось – какой-то очень злой человек сбивал с ног грязь и ругался. Так вести себя на чужом крыльце мог только один человек в деревне – участковый широко ухмыльнулся, еще раз хлебосольно развел руками и весело проговорил:

– Это никак продавщица Дуська меня ищет…

Так и оказалось – в двери не постучали, а сердито грохнули кулаками, дверь не отворилась, а с грохотом распахнулась, и, шурша плащом «болонья», дыша дождем и одеколоном «Ландыш», в комнату ворвалась продавщица сельповского магазина Дуська Пронина. Влетев в комнату, Дуська хотела поздороваться, но, увидев Веру Косую, остолбенела. Сначала Дуська вполголоса пробормотала: «Подумаешь, красавица!» – потом презрительно фыркнула и рассмеялась нахальным смешком.

– Ах ты, холера, Верка! – сказала Дуська. – Говорила, что синтетическу кофту берешь для подруги, а, оказывается, сама ее носишь…

Дуська отступила на шаг, положила руки на бедро, отчего они локтями поднялись чуть ли не выше плеч, побыла в неподвижности секунду и вдруг рванулась к Вере. Она схватила пальцами ее синюю плиссированную юбку, потянула на себя и закричала густым голосом:

– Так вот где плиссирована юбка, которую ты брала будто бы для учительницы Нины Яковлевны, когда она была в отпуску… А бусы-то, бусы! – Дуська со страхом в глазах показала на янтарные бусы. – А бусы-то, бусы!.. Ты ведь говорила, что их для кого берешь… – Продавщица резко повернулась к участковому и шепотом закончила: – Она ведь сказала, что для твоей жены, Анискин, берет бусы, как Глафира находится в тяжести и сама в магазин прийти не может…

Дуська от возмущения широко открыла рот, хотела еще что-то выкрикнуть, но не смогла – такая она была характерная и горячая, что слова у нее в горле стали колом.

– Ишь! – произнесла Дуська то, что было полегче. – Ишь!

– Это еще не все, Евдокея, – сказал участковый. – Она, Косая-то, ведь на тебя жалобу писала в райком, что торгуешь из-под прилавка… Я два месяца узнать не мог, кто это на тебя напраслину возводит, а теперь знаю…

Дуська беззвучно осела на табуретку, на которой раньше сидел участковый. Лишний воздух она выдохнула, и вместе с ним из груди вырвался тяжелый вздох. Серые и ясные глаза женщины потускнели, под табуреткой боты перестали блестеть – такой сделалась продавщица Дуська, какой ее пять минут назад представить было нельзя.

– Эх, Верка, Верка! – сказала Дуська. – Меня ведь за твое письмо чуть с работы не скинули… Эх, Верка, Верка!.. По этой жалобе мне ревизию делали, и я те сто сорок рублей, которые ты мне должна, внесла… Я кофту и бежево шерстяное платье к пароходу вынесла и продала… Бежево-то платье у меня самое любимое было…

– Теперь ты ответь, Евдокея, – после паузы сказал участковый, – как сто сорок рублей образовались?

– А так, что Верка стонет и плачет, – ответила Дуська. – И синтетическу кофту и вот эти туфли, что на ней, она выплакала для детдомовских подруг… Говорит, денег нет, дай, говорит, Дуська в долг, как мы в детдоме выросли сиротами, нас пожалеть надо. – Она горько вздохнула. – Как я могла обман понять, если Верка в клуб ходит хуже всех в деревне одетая!

Опустив голову, страдальчески морщился Павел Косой, неприязненно улыбалась Анна Борисовна, держала кулачок у рта Вера Косая; шел за окнами такой нудный и холодный дождь, какой бывает только осенью, когда пустеют скошенные поля, скрипят на шестах скворечники, по Оби и озерам плывут желтые, вялые от влаги листья, и на черных от воды проводах сидят посиневшие скворцы. Морочно, холодно, неуютно.

– Ты свободная, Евдокея, – негромко сказал участковый и во второй раз прислушался к звукам, что опять раздавались на крыльце, – приглушенный шарк, негромкий стук, робкое покашливание. – Ты свободная, Евдокея…

Печальная Дуська подошла к двери, медленно открыла ее и приостановилась – за порогом стояла женщина в мокром платке. Дуська вполголоса поздоровалась с ней, обошла женщину и исчезла, так и не сказав ни слова.

Женщина сделала шаг вперед, но что-то держало ее у порога дома, и она не решалась переступить квадратный брус.

– Ты звал, Федор, так я пришла, – стоя в сенях, приглушенно сказала женщина. – Вот я пришла, если ты звал, кум…

– Семеновна! – возмущенно крикнула Анна Борисовна и притопнула мягкой тапочкой по полу. – Семеновна, почему вы стоите в дверях? Немедленно проходите, Семеновна…

Женщина прошла в дом, несколькими робкими шагами миновала порог и домотканый пыльный половичок, поискав глазами табуретку, тоненько вздохнула.

– Садитесь, Семеновна! – дрожащим от возмущения голосом вскрикнула Анна Борисовна. – Садитесь сюда – вы в доме приемной дочери…

– Вот на стульчик, вот на стульчик, мамаша… – вдруг всполошилась Вера Косая.

Она подала Семеновне старый венский стул, старательно стряхнула с сиденья пыль и отошла в сторону, чтобы притулиться к стенке и поднести кулачок ко рту. Глаза у Веры блестели, нос вспотел.

– Вот села, вот сижу… – проговорила Семеновна и большими, вдумчивыми глазами посмотрела на Анну Борисовну. – Это ты ладно говоришь, Анна, правильно говоришь… Трое их, однолеток-то, было в детдоме – Вера, Надежда, Любовь. Их на какой-то станции подобрали.