Такое же ощущение смертельной и роковой игры владело им и сейчас, когда он сидел перед следователем, так же тоскливо и обреченно сжималось сердце. Его дело – ерунда, чепуха, но, облеченное в форму политического преступления, с арестом, тюрьмой, допросом, оно становится страшным. Перед ним сидит его товарищ, коммунист, но Саша для него – враг.
И все же надо говорить то, что он собирался говорить. И словами, которые много раз повторял про себя в камере, Саша рассказал про конфликт с Азизяном, про стенгазету, про Сольца.
– Но ведь вы говорите, что ЦКК вас восстановила?
– Да, восстановила.
– Значит, вас арестовали не поэтому, а еще из-за чего-то…
– Больше нет ничего.
– Посудите, Панкратов, неужели вас арестовали из-за спора с преподавателем бухгалтерии или из-за неудачного номера стенгазеты? Мы здесь из пушки по воробьям стреляем? Странное у вас представление об органах Чека.
– Какое обвинение мне предъявляется?
– Хотите формального обвинения? Думаете выиграть на этом?
– Я хочу знать, за что арестован.
– А мы хотим, чтобы вы сами это сказали. Мы даем вам возможность быть честным и откровенным перед партией.
– Скажите, в чем вы меня подозреваете, и я отвечу.
– С кем вы вели контрреволюционные разговоры?
– Я? Ни с кем! Я не мог их вести.
– А кто с вами вел?
– И со мной никто не вел.
– Вы настаиваете на этом?
– Да, настаиваю.
Дьяков нахмурился, переложил бумаги на столе…
– Ну что ж, очень жаль. Мы ожидали от вас другого. Вы не хотите быть правдивым и искренним. Это не улучшит вашего положения.
– Кроме истории в институте, я ничего за собой не знаю.
– Значит, вас арестовали ни за что ни про что? Мы сажаем невинных людей? Вы даже здесь продолжаете контрреволюционную агитацию, а ведь мы не жандармерия, не Третье отделение, мы не просто карательные органы. Мы вооруженный отряд партии. А вы двурушник, Панкратов, вот вы кто!
– Вы не смеете так меня называть!
Дьяков ударил кулаком по столу.
– Я вам покажу, что я смею и чего не смею! Думаете, в санаторий приехали? У нас тут есть и другие условия для таких, как вы. Двурушник! В вас кулаки не стреляли из обреза. Вы всю жизнь просидели на шее у рабочего класса и до сих пор сидите на шее государства, оно вас учит, платит вам стипендию, а вы его обманываете!
Некоторое время он хмуро молчал, потом недовольно, как бы выполняя ненужную и бесполезную обязанность, сказал:
– Ну что ж, запишем, что вы здесь наговорили.
Он начал писать, изредка задавая Саше короткие вопросы: когда и с кем выпускал газету, когда произошел конфликт с преподавателем по учету и по какому поводу, когда и где его исключали, какие обвинения при этом предъявляли?
Кончив писать, он протянул листок Саше.
– Прочитайте и подпишите.
И откинулся назад. Саша чувствовал на себе пристальный взгляд. Дьяков следил за выражением его лица, пользовался свободной минутой, чтобы хорошенько его рассмотреть. Все записано правильно, но как-то односторонне. Выпустили к празднику номер стенгазеты, поместили в нем эпиграммы, опошляющие ударничество, участвовали в этом такие-то, исключен ячейкой и райкомом… Конечно, все это пишется для формы, чтобы зафиксировать допрос, причина ареста, по-видимому, в другом.
Все же он сказал:
– Здесь не указано, что по решению ЦКК меня восстановили в институте.
Нахмурившись, Дьяков взял листок.
– А что написали в институте в приказе о восстановлении?
– Написали не совсем правильно…
Дьяков перебил его:
– Я не спрашиваю, как надо было писать, я спрашиваю, как написали?
«Ввиду признания студентом Панкратовым своих ошибок…»
Дьяков взял ручку и приписал внизу: «Позже меня восстановили в институте как признавшего свои ошибки».
Он снова протянул листок Саше.
Саша подписал. Дьяков взял листок, отложил его в сторону.
– Советую вам подумать, Панкратов. Мы не хотим потерять вас для общего дела. Только поэтому так возимся с вами. Мы вас щадим, поймите. И оцените. Покопайтесь в памяти, покопайтесь!
Он вышел из-за стола, открыл дверь, кивнул конвойному:
– Уведите!
Саша вернулся в камеру, запор лязгнул за ним. По-прежнему в мутном стекле светились зимние звезды. Ночь это или утро?
Он услышал постукивание в стену. Сосед, по-видимому, спрашивал, куда его водили. Саша ответил обычными тремя ударами и лег на койку, не раздеваясь.
Чего от него хочет Дьяков? В чем он должен сознаться? «С кем вел контрреволюционные разговоры?» Какие разговоры? Он терялся в догадках. Был убежден, что его арестовали из-за истории в институте. То, что это не так, ошеломило его, все смешало, спутало. Он надеялся добиться понимания, доверия.
Получилось наоборот. Если институт – не повод для ареста, значит, повод другой, прокурор счел его убедительным. Обвинить его в контрреволюции – кому это могло прийти в голову? У него нет разногласий с партией. Да, подхалимы и угодники курят Сталину фимиам, но он никогда никому об этом не говорил – не это главное в Сталине. Он сказал только Марку, но ведь не мог Марк передать этот разговор. Может быть, и он арестован? При обыске уполномоченный ухватился за его фотографию, вертел ее и рассматривал со всех сторон. Дьяков хочет добиться от него показаний против Марка? Надеется, что смалодушничает?
Будягин? Возможно. Он дружил с Эйсмонтом или со Смирновым? Смирновы тоже жили в Пятом доме. Дочь Смирнова училась в их школе, коренастая белобрысая девчонка. Ивана Григорьевича отозвали из-за границы весной, как раз после дела Смирнова – Эйсмонта. И вот узнали, что Будягин звонил Глинской, что Саша бывает в их доме, и хотят получить показания против Ивана Григорьевича. Чепуха! Он наворачивает, накручивает. За то, что племянник, не арестовывают, за то, что учился с кем-то в одном классе, тоже. Из-за чего-то его держат здесь… Не будет же следователь ломать комедию.
День за днем перебирал Саша последние месяцы своей жизни. Брякнул что-нибудь сгоряча? Он никому не рассказывал даже про то, что произошло в институте. Знали только ребята: Нина, Лена, Вадим, Макс, Юра… Юра Шарок! Их ссора на встрече Нового года… Но Юра не способен на такую подлость. Ребята в группе? Ковалев? Но ведь не в институте дело. Что же тогда?
Днем в камеру явился тюремный чин с двумя шпалами.
Саша поднялся машинально, как привык это делать дома, движение, которое он потом не мог себе простить.
– Фамилия?
– Панкратов.
– Просьбы.
– Я не получаю передач.
– Обратитесь к своему следователю.
– Потом газеты, книги?
– Все у следователя.
И вышел. Надзиратель закрыл камеру.
Опыт тюрьмы дается самой тюрьмой. Одиночный заключенный, впервые сюда попавший, сам постигает ту сумму неписаных правил, которые и составляют образ тюремной жизни, выработанный предшествующими поколениями заключенных. Приход тюремного чина показал Саше, что он переведен в другую категорию – следствие по его делу началось. Чина не интересовали его просьбы. Он дал понять Саше, что от следователя зависит не только его дальнейшая судьба, но и то, как будут содержать его здесь.
С этого дня жизнь Саши, внешне оставаясь такой же, как и в предшествующие недели, в сущности своей круто изменилась.
Раньше он ждал допроса с нетерпением и надеждой, теперь – с тайным страхом. Его пугало то неизвестное, что вдруг предъявит ему следователь, к чему он, Саша, не подготовлен, в чем, быть может, не сумеет оправдаться и что еще больше углубит между ними пропасть недоверия и подозрительности.