— А как она называется?

— Люди называют ее Пастушьей звездой,[2] а мы назовем ее «звездой Жозефа и мамы».

У мамы была склонность переименовывать звезды. Она закрыла мне глаза руками, заставила перекувырнуться через голову, а потом указала на небо:

— Где она? Можешь показать?

Я научился без труда узнавать в беспредельном пространстве «звезду Жозефа и мамы».

Прижимая меня к груди, мама напевала колыбельную на идиш. Едва закончив песню, она просила показать ей нашу звезду. Потом снова пела. Я изо всех сил старался не заснуть, чтобы продлить эти волшебные минуты.

В глубине комнаты отец возился с чемоданами, с ворчаньем складывая и перекладывая свои костюмы. В промежутке между двумя куплетами маминой песенки я, уже почти засыпая, спросил его:

— Папа, ты научишь меня шить?

Растерявшись от неожиданности, он медлил с ответом.

— Ну да, — настаивал я, — я тоже хочу делать сокровища. Как ты.

И тогда, подойдя ко мне, он, обычно столь сдержанный и скупой на ласку, прижал меня к себе и поцеловал.

— Я научу тебя всему, что умею сам, Жозеф. И даже тому, чего не умею.

По-видимому, эта черная борода, жесткая и колючая, причиняла ему боль, так как он часто почесывал щеки и никому не давал до нее дотронуться. Но в этот вечер она его явно не беспокоила, и он позволил, чтобы я с любопытством ее пощупал.

— Мягкая, правда? — прошептала мама, краснея, словно признавалась в чем-то сокровенном.

— Ну-ну, что за глупости! — пробурчал папа.

Хотя в комнате стояли две кровати, широкая и узкая, мама настояла, чтобы я лег с ними, на широкую. Отец особенно не возражал. Он действительно изменился с тех пор, как мы стали благородными.

И тогда, вглядываясь в звезды, которые напевали колыбельную на идиш, я в последний раз уснул в маминых объятиях.

Мы так и не попрощались. Путаное стечение обстоятельств? Не исключено. А может, родители поступили так вполне сознательно. Им наверняка хотелось избежать этой тягостной сцены и уж тем более не навязывать ее мне… Нить оборвалась так, что я этого даже не заметил: на следующий день, после обеда, они куда-то ушли и больше не вернулись.

Всякий раз, когда я спрашивал у громадного графа и крохотной графини, где находятся мои родители, ответ неизменно был один и тот же: «В надежном месте».

Приходилось довольствоваться этим ответом, поскольку моя энергия полностью уходила на освоение моей новой, благородной, жизни.

Если я не был занят исследованием углов и закоулков огромного дома, если не наблюдал за работой служанок, чистивших столовое серебро, вытряхивавших ковры или взбивавших подушки, то проводил целые часы в гостиной в обществе графини, которая совершенствовала мой французский, запрещая вставлять в разговор малейшее словечко на идиш. Я проявлял тем большее усердие, поскольку за это меня закармливали пирожными и услаждали мой слух фортепианными вальсами. А главное, я был убежден, что окончательное обретение мною статуса благородного человека немыслимо без освоения этого языка, пусть плоского, трудно произносимого, куда менее сочного и красочного, чем мой родной, однако все же такого мягкого, размеренного и изысканного.

В присутствии гостей я должен был называть графа и графиню «дядюшкой» и «тетушкой», потому что они выдавали меня за одного из своих голландских племянников.

Я уж чуть было и сам в это не поверил, когда однажды утром особняк был оцеплен полицией.

— Полиция! Откройте! Полиция!

Какие-то люди яростно колотили в парадную дверь, звонка им было явно недостаточно.

— Полиция! Откройте! Полиция!

Графиня ворвалась в мою комнату в одном шелковом халате, подхватила меня на руки и отнесла в свою постель.

— Ничего не бойся, Жозеф, отвечай по-французски и говори то же, что и я.

Пока полицейские поднимались по лестнице, она принялась читать мне сказку, сидя в постели рядом со мной и, как и я, облокотившись на подушки, как ни в чем не бывало.

Ворвавшись в спальню, полицейские в бешенстве уставились на нас.

— Вы скрываете у себя еврейскую семью!

— Ищите где хотите, — высокомерно ответила графиня, — можете перерыть весь дом, простучать стены, взломать сундуки, залезть под все кровати — вы ничего не найдете. Зато не позднее чем завтра, уж это я могу вам гарантировать, вы обо мне услышите.

— Но, сударыня, к нам поступило сообщение.

Тут графиня, по-прежнему сидя в постели, стала возмущаться, что бог знает чьи измышления могут приниматься на веру, затем предупредила, что дела этого она так не оставит, что об этом узнают во дворце, потому что она близка с королевой Елизаветой, и, наконец, объявила полицейским, что этот служебный промах дорого им обойдется, уж в этом они могут на нее положиться!

— А теперь ищите! Да поживее!

Ее самоуверенность и возмущение явно произвели впечатление, и начальник полицейских уже был готов отступить.

— Позвольте спросить, сударыня, кто этот ребенок?

— Мой племянник. Сын генерала фон Гребельса. Может, вам еще показать генеалогическое древо нашего рода? Да вы, мой мальчик, просто самоубийца!

После безрезультатного обыска полицейские ушли, растерянные, пристыженные, бормоча какие-то извинения.

Графиня соскочила с кровати. Нервы ее были на пределе, она плакала и смеялась одновременно.

— Жозеф, мне пришлось раскрыть при тебе один из моих секретов, одну из очень действенных женских уловок!

— Какую?

— Нападать, вместо того чтобы защищаться. Обвинять самой, а не оправдываться, когда тебя подозревают. В общем, кусаться первой, и побольнее.

— Это только женщинам можно?

— Нет. Можешь тоже этим пользоваться.

На другой день граф и графиня де Сюлли объявили, что мне нельзя больше оставаться у них, поскольку их ложь может открыться при первой же проверке.

— Сейчас придет отец Понс, он позаботится о тебе. Ты попадешь в очень хорошие руки, лучше просто не найти. Ты должен будешь называть его «отец мой».

— Хорошо, дядюшка.

— Его надо называть «отцом» не в том смысле, в каком ты зовешь меня «дядюшкой», не для того, чтобы люди думали, что он твой отец. Его все называют «отец мой».

— Даже вы?

— Даже мы. Он священник. Обращаясь к нему, мы говорим «отец мой». И полицейские тоже. И немецкие солдаты тоже. Все. Даже неверующие.

— Неверующие — это которые не верят, что он их отец?

— Неверующие — это которые не верят в Бога!

Мне было очень интересно встретиться с человеком, который был «отцом» всех на свете, или, по крайней мере, считался таковым.

— А этот отец Понс, — спросил я, — имеет какое-нибудь отношение к пемзе?[3]

Я подумал об этом легком, удивительно приятном на ощупь камне, который графиня приносила мне каждый раз, когда я был в ванне, чтобы я тер им ступни, снимая ороговевшую кожу. Похожий формой на мышь, этот предмет поразил мое воображение своей способностью тереть, столь неожиданной для камня, и менять цвет, стоило его намочить, становясь из серовато-белого антрацитно-черным.

Сюлли расхохотались.

— Не вижу ничего смешного, — сказал я обиженно. — Может, это он открыл пемзу… Или изобрел… Кто-то же должен был это сделать!

Перестав смеяться, граф и графиня де Сюлли согласились:

— Ты прав, Жозеф. Это вполне мог быть и он. Только он к пемзе никакого отношения не имеет.

Все равно. Когда он позвонил в дверь, а затем вошел в дом Сюлли, я сразу догадался, что это он.

Возникало впечатление, что этот длинный, узкий человек состоит из двух частей, не имеющих между собою ничего общего: головы и всего остального. Его тело казалось бесплотным, под тканью не было заметно никаких выпуклостей, черная сутана выглядела совершенно плоской, словно висела на вешалке, и из-под нее виднелись начищенные до блеска ботинки, над которыми невозможно было заподозрить хоть какие-нибудь щиколотки.

вернуться

2

Пастушья звезда — Венера.

вернуться

3

«Пемза» по-французски — pierre ponce, что произносится похоже на рёге Pons (отец Понс).