Нежаркий майский день клонился к вечеру. Уже потянуло прохладным ветерком, и высокие стебли камыша, которым был обсажен игривый ручеек, протекающий через университетский дворик, закачали пушистыми головками. Солнце, склоняясь к приземистому зданию библиотеки, оставляло на щербатых плитах известняка длинные изломанные тени, игриво перепрыгивающие со ступеньки на ступеньку.

Хосния, нахохлившись, сидела на одной из ступенек и задумчиво глядела на волны, пробегающие по камышовому морю. Все девчонки по группе давно ушли обедать, а она осталась посидеть и подумать – может быть, последний раз в жизни. Озорной ручеек пел свою незамысловатую песенку, она прислушивалась к его журчанию и горестно думала, что вот тут, сейчас, пришел конец ее жизни. Свободной, вольной жизни, потому что ее муж, конечно, не разрешит продолжить учебу, да и не до учебы будет, когда пойдут дети.

Сегодня утром мать объявила, что Тарик, сын Хани, старшего брата отца, хочет жениться на ней, и чтобы она не вздумала артачиться, потому что не много найдется сумасшедших, согласных взять в жены девушку, целый год околачивавшуюся в греховной Беер-Шеве. Тарик, конечно, хороший парень, тихий, спокойный, он вряд ли будет ее бить, да и в школе он учился – недолго, но учился. Значит, не зря полгода назад он начал строить дом, и не зря дядя Хани, приходя к отцу, оценивающе посматривал на нее. Она, дурочка, тогда не обращала внимание на эти взгляды, а напрасно… И напрасно тешила себя мыслью, что она – особенная, что ее минует извечная судьба бедуинских девушек – замужество и роды, роды, роды, и работа дома и в поле, и ублажение мужа, и опять роды…

Хосния представила себе худую жилистую фигуру Тарика, развалившуюся на диванных подушках, его острый хрящеватый нос и такой же острый, выпирающий кадык на длинной худой шее, и ей стало дурно. Она вспомнила его узловатые пальцы с обломанными от тяжелой работы ногтями, выпуклые ногти, обведенные черной каймой, – она обратила на них внимание, когда подавала ему и дяде чай и домашнее печенье. Этими пальцами он будет лапать ее? Его глаза, бегающие как у хорька, под куриными бровками, прокуренные жидкие усики и восторженный голос, кричащий мальчишеским фальцетом «Гол!» – мужчины смотрели телевизор.

И он будет отцом моих детей?! И ему я буду готовить еду, мыть ноги, шить и стирать одежду, повиноваться каждому слову, отдаваться ему, когда он захочет… Чего именно он захочет, Хосния не решилась додумать. И так мерзко, гадко, выть хочется. И, конечно, он запрет ее дома, как мужнюю жену. Разумеется, он изредка будет брать ее с собой на море или на прогулку в торговый центр, или даже в банк, как отец берет мать, но об учебе, книгах и свободе можно забыть. И, Аллах всемогущий, до чего же он противный! Отвратительный. Мерзкий…

И он возьмет мою девственность?! Я ее берегла, дура, для него?! О, Аллах… И ничего, ничего нельзя поделать!.. Может, утопиться?

Неожиданно на ладонь упала капля воды – большая и прозрачная, и медленно поползла по смуглой чистой коже. Хосния подумала, что это брызги из ручейка, но тут же упала вторая капля, и девушка поняла – это она плачет. Слезы закапали из глаз помимо ее воли, и тут ей стало настолько жалко себя, что она заткнула рот концом платка, чтобы не завыть в голос, натянула платок на лицо, чтобы никто не увидел, и расплакалась. Бурно, самозабвенно, уткнув лицо в судорожно сведенные колени, ничего не видя и не слыша вокруг.

Она почувствовала, что кто-то осторожно обнял ее за плечи – вот заразы, выплакаться не дают! И зло передернула плечами, чтобы сбросить ненавистные руки. Чем они могут помочь, доброхоты фиговые? Где им понять ее?! Но руки не унимались – теплые и добрые, они продолжали гладить ее плечи, голову, они обняли ее так, что стало трудно дышать. Невозможно плакать и не дышать! Дрожа от злости, она скинула с лица платок и резко повернулась к ненавистному доброжелателю – вот сейчас она ему задаст! – и тут же услышала голос, который не могла забыть:

– Наконец-то ты со мной!

Она попыталась отстраниться, чтобы взглянуть на него, чтобы удостовериться, что не спит, что не грезит наяву, но сильные руки крепко держали вздрагивающие плечи, и бархатная щетка усов щекотала ухо под съехавшим платком, и сладкий запах его одеколона окутывал, как свадебная фата. И слова, лучше которых не было в мире, музыкой звучали в закружившейся голове:

– Я не отпущу тебя. Мы теперь всегда будем вместе. Всегда! Навечно. Клянусь тебе!

Он увез ее сразу – в свой номер в Тель-Авиве. Она по дороге позвонила матери, что задержится у подружки для подготовки к семинару, и подружке – предупредить, что мать может проверить. Она не помнила ни бурных поцелуев во время бешеной езды по скоростному шоссе, ни высоченного небоскреба гостиницы, ни зеркального лифта, вознесшего ее на вершину счастья.

Она даже не успела раздеться – он содрал с нее и рубашку, и джинсы, и еще кучу нижнего белья, и оно разлетелось по всему номеру, как белые птицы радости. Единственное, что она распутала сама, – это девичий душный платок, и обняла этим платком его широкую мускулистую спину, пока он, стоя на коленях, целовал смуглый, чуть выпирающий пупок и темную полоску кожи, идущую вниз, от пупка к темному шелковистому треугольнику. На секунду в голове мелькнула паническая мысль, что ее тело не подготовлено для брачной ночи, не умащено благовониями, не удалены лишние волосы, не… Но это была последняя разумная мысль, ибо громадный фаллос осторожно, медленными толчками входивший в нее, заполнил все ее существо…

Резкая кинжальная боль пронзила тело и заставила ее закричать, но он, не останавливаясь, входил все глубже и глубже, в самые недра ее тела, наполняя его собой, и боль прошла, сменившись никогда не испытанным наслаждением. Сладкие желанные губы целовали ее, не пропуская ни единой клеточки тела, усы призывно щекотали кожу, сильные руки сжимали налившиеся как мячи груди, и вся она была внутри его крепкого красивого тела – удивительно прохладного в этой жаре. Жар сжигал ее изнутри, возлюбленный непостижимым образом был и внутри и снаружи, обволакивал ее целиком, и она потеряла сознание от счастья, что это свершилось.

Ее тело было гибким и сильным, как у кошки. Гладкая, смуглая, почти коричневая кожа, удивительно нежная и бархатистая, как у младенца… Круглые налитые груди с почти черными сосками, мгновенно затвердевшими, словно на холодном ветру, пронзающими его руки. Длинные вороные волосы, плащом окутывающие узкую подвижную спину до упругой выпуклой попки, в которую он вцепился дрожащими от вожделения пальцами и от которой уже не мог оторваться…

Нежные розово-коричневые губки открылись, как цветок под лучами солнца, и он поразился, какая она маленькая – казалось, не пропустит и мизинца! Но он стал осторожно входить в нее, и юные ткани послушно разошлись, жадно вбирая его плоть, впитывая ее, как истосковавшаяся почва пустыни впитывает в себя вожделенную влагу – всю, без остатка. На мгновение показалось, что вот он – конец! – но тут же яростный толчок сокрушил тонкую перегородку, и головокружительный полет вглубь, в самые непостижимые недра заставил забыть об окружающем мире.

Он застонал от наслаждения – впервые за много лет!

Он забыл обо всем. О том, что она – девственница, и ей, наверное, больно. О том, что она неопытна, и нужно быть предельно осторожным, чтобы не напугать ее. О том, что они первый раз вместе, и он должен быть чутким и внимательным, чтобы дать ей максимум наслаждения, что он должен изучить ее эрогенные зоны, ее темперамент, ее выносливость… Он забыл обо всем, как глупый юнец, наконец-то дорвавшийся до запретного плода. Он знал и был абсолютно уверен только в одном: они – единое целое, и наслаждение, испытанное им, – ее наслаждение. Единые чувства. Единое тело. Единый мир. Во веки веков!

Он отвез ее обратно в Беер-Шеву, к ее подруге. Он остался на стоянке под домом и видел, как через полчаса приехал ее мрачный полусонный брат и забрал домой утомившуюся студентку – еле стоящую на ногах от напряженных занятий. «Кайс!» Слава Аллаху, обошлось.