– Вовсе не Карамазов, совсем не он. Просто наши сами туда стали ходить, конечно, сперва с Карамазовым. И ничего такого не было, никаких глупостей. Сначала один, потом другой. Отец был ужасно нам рад. Ты знаешь, он просто с ума сойдет, коль умрет Илюша. Он видит, что Илюша умрет. А нам-то как рад, что мы с Илюшей помирились. Илюша о тебе спрашивал, ничего больше не прибавил. Спросит и замолчит. А отец с ума сойдет или повесится. Он ведь и прежде держал себя как помешанный. Знаешь, он благородный человек, и тогда вышла ошибка…

– А все-таки Карамазов для меня загадка. Я мог бы и давно с ним познакомиться, но я в иных случаях люблю быть гордым. Притом я составил о нем некоторое мнение, которое надо еще проверить и разъяснить.

Коля важно примолк, Смуров тоже. Смуров, разумеется, благоговел пред Колей Красоткиным и не смел и думать равняться с ним. Теперь же был ужасно заинтересован, потому что Коля объяснил, что идет «сам по себе», и была тут, стало быть, непременно какая-то загадка в том, что Коля вдруг вздумал теперь и именно сегодня идти. Они шли по базарной площади, на которой на этот раз стояло много приезжих возов и было много пригнанной птицы. Городские бабы торговали под своими навесами бубликами, нитками и проч. Такие воскресные съезды наивно называются у нас в городке ярмарками, и таких ярмарок бывает много в году. Перезвон бежал в веселейшем настроении духа, уклоняясь беспрестанно направо и налево где-нибудь что-нибудь понюхать. Встречаясь с другими собачонками, с необыкновенною охотой с ними обнюхивался по всем собачьим правилам.

– Я люблю наблюдать реализм, Смуров, – заговорил вдруг Коля. – Заметил ты, как собаки встречаются и обнюхиваются? Тут какой-то общий у них закон природы.

– Да, какой-то смешной.

– То есть не смешной, это ты неправильно. В природе ничего нет смешного, как бы там ни казалось человеку с его предрассудками. Если бы собаки могли рассуждать и критиковать, то наверно бы нашли столько же для себя смешного, если не гораздо больше, в социальных отношениях между собой людей… Ты еще не дорос до этого, тебе рано. Холодно, однако.

– Да. Двенадцать градусов. Давеча отец смотрел на термометре.

– И заметил ты, Смуров, что в средине зимы, если градусов пятнадцать или даже восемнадцать, то кажется не так холодно, как, например, теперь, в начале зимы, когда вдруг нечаянно ударит мороз, как теперь, в двенадцать градусов, да еще когда снегу мало. Это значит, люди еще не привыкли. У людей все привычка, даже в государственных и в политических отношениях. Привычка – главный двигатель. Какой смешной, однако, мужик.

Коля указал на рослого мужика в тулупе, с добродушною физиономией, который у своего воза похлопывал от холода ладонями в рукавицах. Длинная русая борода его вся заиндевела от мороза.

– У мужика борода замерзла! – громко и задирчиво крикнул Коля, проходя мимо него.

– У многих замерзла, – спокойно и сентенциозно[43] промолвил в ответ мужик.

– Не задирай его, – заметил Смуров.

– Ничего, не осердится, он хороший. Прощай, Матвей.

– Прощай.

– А ты разве Матвей?

– Матвей. А ты не знал?

– Не знал; я наугад сказал.

– Ишь ведь. В школьниках небось?

– В школьниках.

– Что ж тебя, порют?

– Не то чтобы, а так.

– Больно?

– Не без того!

– Эх, жисть! – вздохнул мужик от всего сердца.

– Прощай, Матвей.

– Прощай. Парнишка ты милый, вот что.

Мальчики пошли дальше.

– Это хороший мужик, – заговорил Коля Смурову. – Я люблю поговорить с народом и всегда рад отдать ему справедливость.

– Зачем ты ему соврал, что у нас секут? – спросил Смуров.

– Надо же было его утешить?

– Чем это?

– Видишь, Смуров, не люблю я, когда переспрашивают, если не понимают с первого слова. Иного и растолковать нельзя. По идее мужика, школьника порют и должны пороть: что, дескать, за школьник, если его не порют? И вдруг я скажу ему, что у нас не порют, ведь он этим огорчится. А впрочем, ты этого не понимаешь. С народом надо умеючи говорить.

– Только не задирай, пожалуйста, а то опять выйдет история, как тогда с этим гусем.

– А ты боишься?

– Не смейся, Коля, ей-богу боюсь. Отец ужасно рассердится. Мне строго запрещено ходить с тобой.

– Не беспокойся, нынешний раз ничего не произойдет. Здравствуй, Наташа, – крикнул он одной из торговок под навесом.

– Какая я тебе Наташа, я Марья, – крикливо ответила торговка, далеко еще не старая женщина.

– Это хорошо, что Марья, прощай.

– Ах ты постреленок, от земли не видать, а туда же!

– Некогда, некогда мне с тобой, в будущее воскресенье расскажешь, – замахал руками Коля, точно она к нему приставала, а не он к ней.

– А что мне тебе рассказывать в воскресенье? Сам привязался, а не я к тебе, озорник, – раскричалась Марья, – выпороть тебя, вот что, обидчик ты известный, вот что!

Между другими торговками, торговавшими на своих лотках рядом с Марьей, раздался смех, как вдруг из-под аркады городских лавок выскочил ни с того ни с сего один раздраженный человек вроде купеческого приказчика, и не наш торговец, а из приезжих, в длиннополом синем кафтане, в фуражке с козырьком, еще молодой, в темно-русых кудрях и с длинным, бледным, рябоватым лицом. Он был в каком-то глупом волнении и тотчас принялся грозить Коле кулаком.

– Я тебя знаю, – восклицал он раздраженно, – я тебя знаю!

Коля пристально поглядел на него. Он что-то не мог припомнить, когда он с этим человеком мог иметь какую-нибудь схватку. Но мало ли у него было схваток на улицах, всех и припомнить было нельзя.

– Знаешь? – иронически спросил он его.

– Я тебя знаю! Я тебя знаю! – наладил как дурак мещанин.

– Тебе же лучше. Ну некогда мне, прощай!

– Чего озорничаешь? – закричал мещанин. – Ты опять озорничать? Я тебя знаю! Ты опять озорничать?

– Это, брат, не твое теперь дело, что я озорничаю, – произнес Коля, остановясь и продолжая его разглядывать.

– Как не мое?

– Так, не твое.

– А чье же? Чье же? Ну, чье же?

– Это, брат, теперь Трифона Никитича дело, а не твое.

– Какого такого Трифона Никитича? – с дурацким удивлением, хотя все так же горячась, уставился на Колю парень. Коля обмерил его взглядом.

– К Вознесенью ходил? – строго и настойчиво вдруг спросил он его.

– К какому Вознесенью? Зачем? Нет, не ходил, – опешил немного парень.

– Сабанеева знаешь? – еще настойчивее и еще строже продолжал Коля.

– Какого те Сабанеева? Нет, не знаю.

– Ну и черт с тобой после этого! – отрезал вдруг Коля и, круто повернув направо, быстро зашагал своею дорогой, как будто и говорить презирая с таким олухом, который Сабанеева даже не знает.

– Стой ты, эй! Какого те Сабанеева? – опомнился парень, весь опять заволновавшись. – Это он чего такого говорил? – повернулся он вдруг к торговкам, глупо смотря на них.

Бабы рассмеялись.

– Мудреный мальчишка, – проговорила одна.

– Какого, какого это он Сабанеева? – все неистово повторял парень, махая правою рукой.

– А это, надоть быть, Сабанеева, который у Кузьмичевых служил, вот как, надоть быть, – догадалась вдруг одна баба.

Парень дико на нее уставился.

– Кузь-ми-чева? – переговорила другая баба, – да какой он Трифон? Тот Кузьма, а не Трифон, а парнишка Трифоном Никитичем называл, стало, не он.

– Это, вишь, не Трифон и не Сабанеев, это Чижов, – подхватила вдруг третья баба, доселе молчавшая и серьезно слушавшая, – Алексей Иванычем звать его. Чижов, Алексей Иванович.

– Это так и есть, что Чижов, – настойчиво подтвердила четвертая баба.

Ошеломленный парень глядел то на ту, то на другую.

– Да зачем он спрашивал, спрашивал-то он зачем, люди добрые! – восклицал он уже почти в отчаянии, – «Сабанеева знаешь?» А черт его знает, какой он есть таков Сабанеев?

– Бестолковый ты человек, говорят те – не Сабанеев, а Чижов, Алексей Иванович Чижов, вот кто! – внушительно крикнула ему одна торговка.

вернуться

43

Рассудительно.