Во-первых, у львов действительно очень мощный популяциоцентрический инстинкт, который у человека практически отсутствует: исследованиями нейрофизиологов и палеопсихологов показано, что даже тот слабый инстинкт, который имелся у австралопитека, на ранних фазах антропогенеза был подавлен развивающимся интеллектом.

Во-вторых, в естественных условиях плотность популяции львов несравнима с плотностью человеческих сообществ, а высокая концентрация и у людей, и у животных обычно повышает агрессивность.

И, наконец, в-третьих, совершенно несопоставимы и инструментальные возможности взаимного убийства. Острым клыкам одного льва противостоит прочная шкура другого. Человеку же человека убить чрезвычайно легко, даже если в руке острый камень, а уж в чем-чем, а в области оружия «прогресс» происходил неуклонно.

Вот ведь какой выходит парадокс. Вообразите стаю голубей, вооруженных орлиными клювами. Или зайцев с волчьими клыками. Такая популяция была бы обречена, потому что при слабых инстинктивных тормозах (психология-то остается голубино-заячьей) доля смертельных исходов во внутренних конфликтах стала бы несовместимой с длительным существованием. Но именно в такой противоестественной и драматической ситуации оказался Человек умелый, начав использовать искусственные орудия!

И все-таки ранние гоминиды выжили, преодолев экзистенциальный кризис антропогенеза. Впрочем, судя по археологическим данным, выжили очень немногие из них, а может быть, одно-единственное стадо. Но это выжившее стадо положило начало новому витку эволюции на нашей планете. Генетики в таких случаях говорят о «феномене бутылочного горлышка».

А.Г. «Воронка отбора» еще это называется.

А.Н. Совершенно верно, но в нашем случае ситуация особая, не характерная для естественных процессов. Пытаясь разобраться, за счет чего же хотя бы одно стадо сумело выжить, некоторые антропологи называют его стадом сумасшедших (a herd of the crazies). Потому что в этих противоестественных условиях особи с нормальной животной психикой не могли не истребить друг друга, а выжить могли только существа с патологическими свойствами психики. Только эти «сумасшедшие» могли выработать искусственные (не обусловленные инстинктами) механизмы торможения агрессии, заботы о больных и мертвых и т.д.

Кого интересуют соответствующие гипотезы, их детали, археологические, этнографические и психологические основания, рекомендую посмотреть журнал «Вопросы философии», 2002, №11. Здесь же только отметим, что противоестественная легкость взаимного убийства, а соответственно, жизненная необходимость в искусственном ограничении агрессии составили лейтмотив человеческой истории и предыстории, во многом обусловив направления духовной и социальной самоорганизации.

С преодолением первого экзистенциального кризиса существование гоминид, в отличие от всех прочих видов, потеряло естественные гарантии. Теперь оно зависело от того, насколько культурные регуляторы уравновешивали инструментальный потенциал взаимного убийства, разрушения природы и т.д.

Я упоминал о данных Уилсона по сравнительной антропологии. Их по-своему дополняют сравнительно-исторические исследования. Так, австралийские этнографы сравнивали вторую мировую войну с войнами австралийских аборигенов. Тоже получился, на первый взгляд, удивительный результат. По проценту жертв от численности населения почти все страны-участницы кроме Советского Союза уместились в обычный первобытный норматив.

Мы с группой историков, антропологов и политологов рассчитываем процент жертв социального насилия, включая войны, от численности населения по разным векам, по историческим эпохам и по регионам. Получается интересная вещь. Хотя убойная сила оружия и демографическая плотность более или менее последовательно росли на протяжении тысячелетий, процент жертв социального насилия от количества населения не только не возрастал, но и в длительной исторической тенденции сокращался. Причем процент военных жертв из века в век оставался, судя по всему, приблизительно одинаковым, за исключением некоторых особо кровопролитных веков, типа 16-го, 15-го. Общее же снижение процента обеспечивалось относительным ограничением бытового насилия.

Например, наш родной 20 век принято считать необычайно кровопролитным. По абсолютным показателям это, конечно, так и есть. Но совсем другая картина открывается при относительных расчетах. Во всех международных и гражданских войнах века (включая косвенные жертвы) погибло от 110 до 120 миллионов человек. Жило же на Земле в трех поколениях 20 века не меньше 10,5 миллиардов. Процент приблизительно такой же, как в 19 и 18 веках, и ниже, чем в 15–17 веках.

Добавив к этому жертвы бытового насилия и «мирных» политических репрессий, получаем, что около трех процентов жителей планеты погибли насильственной смертью, и это меньше, чем в любую прежнюю эпоху. Но наша, во многом справедливая, неудовлетворенность ушедшим веком определяется растущими ожиданиями: люди стали значительно острее переживать факты насилия.

Все это пока предварительные данные, и углубляться в детали здесь не место. Важнее указать, что такие расчеты проводятся для верификации следствий гипотезы, которая получена на совершенно другом эмпирическом материале. Анализируя историю антропогенных кризисов – т.е. таких кризисов, которые вызваны человеческой деятельностью, а не сугубо внешними причинами, – мы обнаружили регулярную зависимость между тремя переменными, грубо говоря: силой, мудростью и жизнеспособностью общества. А именно: чем выше мощь производственных и боевых технологий, тем более совершенные средства сдерживания агрессии необходимы для сохранения социума. Это и было обозначено как гипотеза техно-гуманитарного баланса. Согласно гипотезе, указанная зависимость (закон техно-гуманитарного баланса) служила механизмом отбора жизнеспособных социумов и отбраковки социумов с утраченной жизнеспособностью на протяжении сотен тысячелетий.

Формальный аппарат гипотезы изложу лишь в самом общем плане. Получается так, что с мощными технологиями общество приобретает бoльшую внешнюю устойчивость, независимость от спонтанных флуктуаций внешней среды – природных, геополитических катаклизмов. Но при этом может снижаться внутренняя устойчивость общества – оно сильнее зависит от состояний массового сознания, прихоти лидеров и прочих внутренних флуктуаций, – если соразмерно росту технологического потенциала не совершенствуется культурная регуляция, т.е. моральные, правовые и иные механизмы сдерживания.

Превышение «силы» над «мудростью» влечет за собой замечательную ситуацию. Образуется феномен, который мы назвали Homo prae-crisimos – социально-психологический синдром Предкризисного человека. Он выражается социальной эйфорией, ощущением вседозволенности, безнаказанности; мир кажется неисчерпаемым источником ресурсов и объектом покорения. Возникает парадоксальный эффект «катастрофофилии» – хочется все новых и новых успехов, маленьких победоносных войн, потребность в экстенсивном росте становится самодовлеющей, иррациональной и самодостаточной. Рано или поздно это наталкивается на реальную ограниченность ресурсов, природных и геополитических, и чаще всего завершается тем, что общество подрывает природные, геополитические, организационные условия своего существования и погибает под обломками собственного декомпенсированного могущества.

А.Г. Поправьте меня, если я ошибаюсь, но, по-моему, вы описываете современное состояние западного мира…

А.Н. Аллюзии здесь совершенно очевидны.

Андрей Коротаев: 20 минут я Акопа не беспокоил, но вот 20 минут прошло…

У меня есть большое подозрение, что это опрокидывание в прошлое современной ситуации, я боюсь, что ни одного хорошо документированного случая аналогичного развития событий в прошлом, включая и данную психологическую модель «Homo prae-crisimos», нет.

А.Н. Есть целый ряд исследований, в том числе прекрасная книжка санкт-петербургского географа Григорьева, она называется «Экологические уроки прошлого и современности», в которой описано большое количество таких локальных кризисов в Азии, Европе, Америке, там очень четко эта схема прослеживается. Есть целый ряд зарубежных исследований с аналогичными наблюдениями.