Примирения не вышло. Малабар помнит долгую поездку вдвоем с матерью, когда ей было около пяти, и документы подтверждают, что в 1935 году Вивиан действительно ездила в Калифорнию. Малабар смутно припоминает, что после этого они долго ехали на машине в Неваду, единственный в то время штат, где принимали многочисленные основания для развода и не требовали ни обязательного соблюдения периода «на примирение», ни предоставления доказательств постоянного проживания в штате.

Но моим вспыльчивым и харизматичным бабке с дедом вместе было тесно, а врозь скучно, и их первый развод долго не продлился. Во время второго впечатляющего предложения о браке Берт встал на одно колено, чтобы объявить – снова – о своей вечной любви к Вивиан. На сей раз это случилось на рождественском званом ужине в присутствии нескольких близких друзей. Он вручил ей потрясающий подарок: ожерелье из бриллиантов, рубинов, изумрудов и других драгоценных камней, которое она увидела и страстно возжелала во время первой поездки в Индию, хотя тогда и вообразить не могла, что когда-нибудь оно будет принадлежать ей. Потрясенная экстравагантностью и щедростью деда бабушка приняла его предложение, и они снова поженились в 1940 году. А год спустя мой дед тайно прижил сына от женщины, на которой обещал жениться.

Они разошлись, теперь уже навсегда, после того как моя мать окончила школу. А ожерелье в итоге перешло к Малабар. За минувшие годы этот сомнительный трофей обреченных отношений Берта и Вивиан полностью завладел воображением моей матери. Что именно он для нее символизировал, я никогда не узнаю точно (сокровище, гламур другой эпохи, любовь ее родителей?), но подозреваю, что ожерелье было символом жизни, к которой она в глубине души стремилась, считая, что заслуживает ее.

Малабар выросла, поступила в Рэдклиффский колледж[8] и начала карьеру журналистки в Нью-Йорке, где работала сперва репортером в American Heritage, а потом постоянным автором в Time-Life Books. С подачи психиатра, который помогал ей решать проблемы с обязательствами в отношениях (ее, незамужнюю в двадцать восемь, считали старой девой), она решилась на брак с моим отцом, Полом Бродером, который тогда был штатным автором колонки «О чем говорят в городе» журнала New Yorker.

Жизнь моих родителей начиналась многообещающе. Их первый ребенок, Кристофер, родился 15 октября 1961 года. Их карьеры набирали обороты, молодые родители были молоды и амбициозны. Но в начале 1964 года, когда моя мать была беременна во второй раз, случилась трагедия. Кристофер подавился кусочком мяса, который спрятал за щеку, когда семейство возвращалось в город из летнего домика в Ньютауне. Моему брату было два с половиной года, когда он умер.

У Питера не было иного выхода, кроме как купаться в скорби Малабар вплоть до самого рождения, которое состоялось в июне. Потом через шестнадцать месяцев после Питера на свет появилась я. Я родилась в день рождения Кристофера, 15 октября. Мое рождение всегда казалось мне результатом мощного и бессознательного материнского стремления компенсировать ту жизнь, которая была утрачена.

В раннем детстве я интуитивно чувствовала, что с моим днем рождения что-то необъяснимо неправильно. Задолго до того, как родители рассказали нам с Питером о существовании и трагической смерти Кристофера, я понимала, что какой-то маленький мальчик был частью нашей семьи – прежде, но не теперь. Подсказки имелись в изобилии. Крохотная пара пинеток цвета мха, не Питера и не моих, висела на крючке на двери нашей спальни. Плюшевый мишка в джинсовом комбинезоне, к которому нам не разрешали прикасаться, сидел на подоконнике в маминой спальне. Фотографии улыбающегося ребенка в солнечных очках матери, тянущего в рот отцовскую трубку. Он был кареглазой версией Питера и меня.

Когда я спросила о мальчике на фотографиях бабушку, мать отца, «заново рожденную»[9] христианку со щеками-яблочками, она рассказала мне о грехе, о том, кто попадает на небеса, а кого отправляют в ад и почему. Эта концепция привела меня в недоумение. Родители никогда не водили меня в церковь, я ничего не знала об Иисусе.

Но я хотела знать, кто же этот мальчик? Он был похож на нас с Питером. Где он теперь?

Знаете, что она ответила? В чистилище.

Из этого разговора я вынесла – явно вопреки намерениям бабушки, – что я грешница, как и мои родители, и смерть Кристофера связана с нашими общими преступлениями. А с чего бы еще Богу играть такие шутки с моим днем рождения? Мне также подумалось, что Кристофер, где бы он ни был, тоже не очень доволен моими попытками заменить его.

* * *

Кого ты любишь больше всех на свете?

Это был важнейший вопрос моего детства, тот, который я задавала матери почти ежедневно, часто, когда она делала макияж. Мы сидели в ее комнате, я – на кровати, она – на банкетке перед туалетным столиком, с тюбиком перламутрово-розовой помады в руке. Помню, как ее лицо светилось в трехстворчатом зеркале. И каждый раз казалось, что ей приходится заново думать над моим вопросом.

Пожалуйста, скажи мне. Пожалуйста, скажи.

Любовь Малабар была вечно колеблющейся стрелкой ее компаса. Мать не торопилась отвечать, аккуратно нанося помаду, а потом неожиданно обнимала меня и заговорщицки шептала: «Тебя, глупышка моя! Тебя». Боже, я обожала этот момент, когда все ее внимание принадлежало мне, когда она обвивала меня руками и утешала! Но любовь Малабар не была безусловной. Если я чем-то ее разочаровывала, вела себя эгоистично или нарушала какое-нибудь неписаное правило, она хранила молчание, позволяя мне прочувствовать всю тяжесть ее отстраненности и возможности того, что она любит Питера или Кристофера больше, чем меня.

Когда на нее нападала меланхолия, мать читала вслух стихотворение под названием «Понедельничный ребенок», всегда замедляя темп, когда приближалась к последним строкам.

Понедельничный ребенок светел личиком с пеленок.
Кто во вторник был рожден – благодатью награжден.
Ну, а кто родился в среду, терпит горести и беды.
Четверговое дитя далеко пойдет шутя.
Тот, кто в пятницу рожден, добрым сердцем наделен.
Коль родился ты в субботу – хлеб добудь трудом и по́том.
А рожденным в воскресенье – счастье, радость да веселье.

Я наконец поняла, почему ее глаза подергивались влажной дымкой. Мы с Питером родились в будние дни, а Кристофер был воскресным ребенком, самым особенным из всех. Он был ее сокровищем, первенцем, мальчиком, чей день рождения я, сама того не желая, присвоила. Кристофер стал моей идеей-фикс, но состязаться с призраком было невозможно. Я не могла отделаться от мысли, что, если бы у моих родителей был выбор между Кристофером и мной, они выбрали бы его.

В детстве мы с Питером мало-помалу собрали историю нашего брата из разных источников, и, как это обычно бывает, в процессе пересказа факты путались и искажались. У Кристофера оказался кусочек мяса за щекой – это все, что мы знали точно. А дальше… Никто не знал, что он спрятал за щекой мясо. Все знали, что он спрятал мясо. Кристофер подавился, когда машина подпрыгнула на дорожном ухабе. Нет, удушье началось на парковке у антикварного магазина. Родители были в это время с ним. Родители были в это время в магазине, но за ними прибежала компаньонка. Пожарный пытался реанимировать Кристофера. Врач, у которого был кабинет поблизости, отказался помочь. По словам матери, во всем винил себя наш отец. По словам тетки, виновата была компаньонка. На то была воля Божья, заявила бабушка.

Но финал не менялся: наш брат умер до того, как родились мы с Питером, и нам предстояло вечно жить в его тени.