Несмотря на эстетические разногласия «цыплят» и «угрюмых сочинителей мемуаров», по вопросу о Сталине они были едины – нужно переходить от темы «культа личности» к его причинам и последствиям.
10 октября 1962 г. в «Правде» было опубликовано стихотворение Евтушенко «Наследники Сталина». «Молодые» объявляли войну уже не только тени Сталина, но и всему лагерю сталинцев. Это заставило охранителей поежиться.
Но сенсацией года стало другое произведение.
В №11 «Нового мира» за 1962 г. был опубликован «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына[168].
Для Твардовского повесть Солженицына был шансом вбить осиновый кол в тело сталинизма. Эта возможность подкупила и Хрущева. Он не только дал согласие на публикацию, но и санкционировал кампанию рекламы произведения[169]. Коммунисты–прогрессисты, преследуя свои цели, продвигали к вершинам известности представителя союзного пока, но принципиально враждебного им идейного течения[170].
Но значение публикации оказалось гораздо разрушительнее для советской системы, чем рассчитывал Хрущев и даже Твардовский. Все желающие теперь могли узнать, что в СССР существовали концентрационные лагеря, порядки в которых напоминали нацистские лагеря смерти. А ведь концлагеря были символом и главным доказательством бесчеловечности нацизма, разгром нацизма – одним из важнейших достижений СССР. «Один день» наносил удар по основополагающим ценностям Системы.
В. Новодворская вспоминает: «В 1967 году отец положил мне на стол «Один день Ивана Денисовича». Это входило в джентельменский набор и должно было стать чем–то вроде похода в консерваторию или пушкинский музей… «Ах, декабристы, не будите Герцена, в России никого нельзя будить!» Эта книга решила все. Не успела я дочитать последнюю страницу, как мир рухнул…, я поклялась в ненависти к коммунизму, КГБ и СССР. Вывод был сделан холодно и безапелляционно: раз при социализме возможны концлагеря, социализм должен пасть. Из тех скудных источников о жизни на Западе, которые оказались мне доступны, я уяснила себе, что там «ЭТОГО» не было. Следовательно, нужно было «строить» капитализм… Слава Богу! Моей стране оказалась нужна еще одна революция»[171]. Разумеется, такое воздействие повесть Солженицына оказывала на наиболее эмоциональные натуры. Но и более спокойные советские люди, включавшие повесть в «джентльменский набор» для своих детей, не могли сочувствовать охранителям Системы, которая допустила «ЭТО».
Советские люди учились совмещать знание о жутких 30–х и лояльность советскому государству, которое представало не идеальным, а реальным, оставаясь своим. Советская история открывалась как сложная и неоднозначная, будущее – не предопределенным.
Публикация «Одного дня» Солженицына стала пиком наступления прогрессистов 1961–1962 гг., но не «одиночным выстрелом». В это же время публиковались воспоминания Эренбурга о сталинский временах, историческая литература восславляла расстрелянных при Сталине генералов и маршалов.
Наступление прогрессистов не могло продолжаться бесконечно, но все же прервано оно было внезапно. 1 декабря 1962 г. Хрущев посетил художественную выставку в Манеже, где среди прочего многообразия советского искусства демонстрировались и абстракционистские произведения. Художественные вкусы Хрущева были консервативны, и произведения Э. Неизвестного, П. Никонова, Н. Андронова и других вызвали у него гнев своей «бессмысленностью» и антиэстетичностью. Государство кормит художников, а они демонстративно халтурят! Хрущев наглядно увидел подтверждение угроз охранителей о том, что вседозволенность в искусстве и литературе ведет к пошлости, цинизму и халтуре. Обругав увиденные произведения, Хрущев дал сигнал кампании против абстракционизма[172] и решил плотнее заняться отбившейся от рук творческой интеллигенцией.
17 декабря прошла встреча руководителей партии с творческой интеллигенцией, где Хрущев очень грубо ругал Э. Неизвестного, 26 и 29 декабря 1962 г. секретарь ЦК Л. Ильичев провел заседание Идеологической комиссии с участием представителей творческой интеллигенции, указав последней ее место. Ильичев озвучил позицию, которую власть теперь собиралась защищать: «Нельзя допустить, чтобы под видом борьбы с культом личности расшатывали и ослабляли социалистическое общество, социалистическую культуру»[173].
Ильичевская атака на свободу творчества было промежуточным этапом между ждановскими гонениями и сусловской стабильностью. Ильичев был грозен в своей риторике почти как Жданов, но смысл его позиции был уже ближе Суслову – не переходите рамок, помогайте партии и государству в просвещении и воспитании населения, и к вам не будет претензий. Если перешли рамки – покайтесь и простится вам. Не делайте сенсации из культа личности. Да, это было, но было и много другого, о чем нужно писать. Мы признаем многообразие форм искусства, но за исключением тех, которые непонятны народу (и его представителям), потому что они служат лишь слепому подражательству, низкопоклонству перед Западом.
В ответ литературная молодежь выступила с самокритикой, которая местами напоминала контратаку. Евтушенко не признавал, что является духовным вождем стиляг (становиться вождем любого социального слоя было опасно, как показал уже опыт Дудинцева, а уж такого вредного явления, как стиляги – и подавно). И тут же критиковал разгон поэтических чтений на площади Маяковского. Он обвинил власть в том, что она капитулировала перед «псевдолириками» (то есть политизированными критиками режима), в то время как подавляющее большинство поэтов «Маяка» были настроены просоветски. Аксенов, доказывая свою приверженность коммунистическим идеалам, проводил параллель между мнением охранителей и западных идеологов. Такое двойственное покаяние–контратака укладывалось в правила игры: власть уже соглашалась с полемикой, лишь бы она велась в рамках советской лояльности.
После выставки в Манеже идеологическая комиссия не могла обойти изобразительное искусство.
21 декабря Э. Неизвестный поблагодарил Хрущева за «отеческую критику», а вот П. Никонов и Н. Андронов (авторы возмутивших Хрущева «Геологов» и «Натюрморта») продолжали упорствовать. Альтернативные художественные течения продолжили свое развитие в СССР[174].
Борьба с нетрадиционным искусством стала поводом для выступления представителя идейного течения, которое охранители считали своим, но которое уже разошлось с «генеральной линией партии». Молодой художник И. Глазунов обрушился и на абстракционистов, и на помпезное искусство сталинский времен, и на типичный для оттепельного искусства уход в мелкотемье. Не называя автора, Глазунов ссылается на сталинскую шутку о том, какой уклон хуже – правый или левый: «Оба хуже»[175].
Новое поколение лояльных власти художников противостояло и «социалистическому классицизму», и «критическому реализму» в приложении к советской действительности. Куда же плыть? Глазунов берет курс, который должен был вызвать тревогу у ортодоксальных коммунистических идеологов: нужна «пропаганда наших народных русских национальных традиций»[176]. И тут же обрушивается на разрушение храмов и других памятников архитектуры, на уничтожение церковной утвари. Нет власти покоя. Хочешь осудить «левых», абстракционистов, так вперед выходят «правые», и давай костерить перегибы антирелигиозной кампании. И что же? В годину «гонений» на Церковь главный «гонитель» Л. Ильичев положительно отзывается о выступлении Глазунова, завершившегося почти нескрываемым упреком власти за взрыв Храма Христа Спасителя.