В надзорном производстве Прокуратуры СССР по делу И. Бродского имеется следующее заключение: «Насколько правильно составлена стенограмма, судить трудно, но если она правильная, то этот факт лишний раз подтверждает тенденциозность и необъективность рассмотрения дела и скорую расправу с Бродским»[380].
Власти попали в новый капкан – местная инициатива привела к всесоюзному скандалу. Приговор – пять лет ссылки, в итоге не был исполнен, и Бродского тихо вернули к литературному труду уже в 1965 г. Однако был создан важный прецедент, напоминавший о сталинских временах – уголовное осуждение писателя в связи с его творчеством.
Ситуация с Синявским и Даниэлем была куда жестче, чем с Бродским, что подтверждало самые мрачные прогнозы, возникшие в среде интеллигенции в связи с переменой правления в стране. Андрей Синявский был арестован 8 сентября 1965 г., Юлий Даниэль – 12 сентября. Арест Синявского и Даниэля выглядел как продолжение давления на литературу, начавшегося уже при Хрущеве. Но инициаторы процесса шли на неизбежный скандал (а после скандала с Пастернаком и Бродским сомневаться в негативных последствиях процесса не приходилось), потому что считали – другого выхода нет. Если писатели начнут свободно печатать свои «измышления» за границей, режим получит сразу два болезненных удара – Запад сможет ссылаться на мнение статусных представителей советской интеллигенции, которые критикуют советскую действительность, а сами литераторы станут и вовсе неуправляемыми: не опубликуете мое произведение, так я отдам его на Запад. Коммунистический режим попытался остановить инакомыслие хотя бы на этом рубеже.
Немецкий литературовед В. Эггелинг комментирует ситуацию: «Если Пастернак с точки зрения догматических сил всегда был «подозрительным» писателем, то «разоблачение» Даниэля и Синявского последовало внезапно. Если Пастернак попытался издать свой роман в Советском Союзе и только натолкнувшись при этом на сопротивление, передал его итальянскому издателю, то двое других годами незаметно посылали свои произведения под псевдонимами на Запад… и при этом продолжали беспрепятственно работать в соответствии со своими «гражданскими» профессиями. Даниэль был переводчиком, Синявский – литературным критиком и литературоведом и регулярно публиковал в «Новом мире» статьи, которые свидетельствовали о его принадлежности к антидогматическому лагерю»[381].
Если писатель, столкнувшись с критикой в СССР, получал дополнительный бонус для публикации своего произведения на Западе, это вело к потере контроля над творческой интеллигенцией, имевшей выходы за рубеж и даже стимулировало ее неуступчивость (этот эффект независимости проявится потом в деле Солженицына).
Особенно такая конкуренция была неприятна, когда советская литература наконец одержала долгожданную международную победу – Шолохову за роман «Тихий Дон» была присуждена Нобелевская премия. В этом решении была своя ирония – «Тихий Дон» был романом не менее критическим в отношении времен революции, чем «Доктор Живаго», и таким образом скандинавы еще раз напомнили эту неприятную для коммунистического режима аналогию. Но Шолохов был теперь насквозь «свой» писатель, и он отправился за премией как пропагандист социалистического реализма.
Мы, дожившие до XXI века, цивилизованные люди, политкорректно признающие преимущества плюрализма над автократией. И уже поэтому процесс над Синявским и Даниэлем вызывает у нас отторжение и осуждение. Но после торжественной анафемы в адрес власти, осудившей писателей за их Слово, попробуем наконец разобраться, каковы были мотивы режима, не посадившего и более язвительных А. Галича и В. Войновича, как раз в это время выпустившей за границу В. Тарсиса. Что такого сказали Синявский и Даниэль, что на них обиделись больше, чем на Пастернака и Сахарова, которых с воем критиковали, но в лагерь не отправили.
Г.А. Белая, комментируя события четверть века спустя, пишет: «С первых же заседаний стало ясно, чем обвиняемые вызвали столь резкое раздражение своих первых и на тот момент едва ли не единственных читателей: это была мера, глубина осмысления нашего социального устройства. Синявский и Даниэль критиковали не частные недостатки, не упущения и недочеты, но то, что мы сейчас называем словами Командно–Административная система». При этом Г.А. Белая тут же ссылается на последнее слово Ю. Даниэля на процессе, где он говорит не о сущности режима, а о распространенных в то время опасениях «установления нового культа личности»[382].
В этом распространенном суждении о процессе Синявского и Даниэля официальным обвинителям приписывается понимание некоей страшной тайны режима, его секретной командно–административной сущности, которую все понимают, но под страхом наказания не должны разглашать. Получается, что каратели писателей внутренне соглашались с жертвами преследования, но возмущались лишь раскрытием тайны.
В одном Г.А. Белая права: писатели пострадали не за то, что им инкриминировалось. Ситуация, характерная не только для тоталитарных и авторитарных режимов. В одних обществах принято подкидывать наркотики и оружие, а в других – обвинения в терроризме (фигурировавшее в виде фантасмагорического предвидения и на процессе Синявского и Даниэля).
Нет, власть не увидела в сочинениях Синявского и Даниэля глубины осознания. Но писатели действительно смогли разбередить рану сталинского прошлого, отождествив сталинский террор со всем коммунистическим проектом и советским обществом. Даниэль в своей фантасмагории «Говорит Москва» фактически утверждает, что убийства могут возобновиться в любой момент – по решению правительства.
Но после ХХ съезда за это нельзя было посадить. И тогда было принято решение «докопаться». А для этого нужны были литературоведы. И тут выяснилось, что опять интеллигенция расколота, опять наиболее творческая ее часть – не с властью. Ведь власть покусилась на свободу творчества и тем затронула классовый интерес интеллигенции.
Чиновники от литературы, подчиняясь классовому же зову, были всегда готовы. Но качество их критики оставляло желать лучшего. Критик З. Кедрина честно призналась в своей статье, что с трудом пробралась через символы, аллегории и «взаимоперекрестные перевоплощения персонажей» Синявского[383]. Это было очень трудное чтение для литературоведа. Не мудрено, что в пацифистском произведении Даниэля Кедрина вдруг обнаружила фашистские взгляды автора. Критик Еремин там же усмотрел искомый терроризм. Но «самый гуманный суд в мире» не пошел за литературоведами с их правом на встречные художественные вольности, и сосредоточился на более доказуемом «криминале».
Симпатизирующий Даниэлю Э. Молчанов, участник демонстрации 1965 г., вспоминает о своих впечатлениях от прочтения «Говорит Москва»: «Он поразил меня откровенной ненавистью к «этим»»[384]. Что уж удивляться, что «эти» прочувствовали откровенную ненависть в свой адрес.
Власть обиделась на то, что было написано между строк, а предъявила в качестве клеветы то, что было написано не всерьез. Власть поняла, что эти писатели выражают ненависть к ней части интеллигенции. Ненависть – это эмоция, ее нельзя уловить и подвести под букву закона. Для буквы закона о клевете требуются слова. Нашлись и слова.
Интеллигенция вступилась за писателей решительнее, чем за Бродского. Собирали подписи в защиту арестованных и впервые за десятилетия – вышли на демонстрацию с требованием гласного суда.
После демонстрации 5 декабря режим уже не мог замалчивать дело Синявского и Даниэля. Официальная кампания, предвосхищавшая решение суда, была развернута в январе 1966 г. по всем правилам – отзывы ученых, отклики читателей, клеймящие «перевертышей» и «двурушников» (уж очень соблазнительно было применить в этой ситуации термин из 30–х гг. – ведь арестованные писатели действительно писали с разных позиций под псевдонимом и без оного). Это созвучие формулировок не осталось незамеченным прогрессистами.