Почвенники подвергались атакам не только со стороны либералов-»западников», но и со стороны диссидентов–коммунистов. Так, например, в 1979 г. статья Р. Пименова о выставке И. Глазунова подверглась резкой критике в самиздате со стороны ветерана диссидентского движения и социалистки по взглядам Р. Лерт: «Заявив, что Глазунов «превосходно передал русскую душу»…, Пименов уточняет: под русской душой он, Пименов, здесь понимает «строй мыслей и чувств деревенского населения околомосковских областей, ну хотя бы бывшего Владимиро–Суздальского княжества».
Мне, честно говоря, не понятно, как можно так делить душу русского народа… То есть, я понимаю, конечно, что в ряде научных дисциплин (социологии, экономике, статистике, фольклористике и др.) такое расщепление на области и ареалы обитания вполне обоснованно. Но при чем тут «душа»?… Все же я успела испытать легкое недоумение: обладал ли бессмертной (и национальной) душой обитатель русского севера Михайло Ломоносов и обладают ли ею его земляки, наши современники, — скажем Ф. Абрамов или В. Белов? А Василий Шукшин?…
Но недоумение тут же рассеялось.
«Этнически, — продолжает Пименов сразу же после упоминания Владимиро–Суздальского княжества, — это конечно сплав славянской и финно–угорской крови (меря, весь, чудь), но столь древний, что законно говорить о русской душе».
Вот тут уже что–то похожее на искренность! Душа народа по Пименову определяется расой, кровью (знакомые слова, не правда ли?). Добиться в конце ХХ века расовой чистоты трудновато (это Пименов понимает). Но он все же настаивает на том, что говорить о русской душе законно лишь в том случае, если эта душа обитает в теле, обладающем достаточно древним «сплавом крови»… К чести ранних славянофилов, нужно сказать, что они, в отличие от тех, кто сегодня претендует на их наследие, сортировки по расовому признаку не производили. Они понимали, что душу нации образует не кровь, а культура — ценность, не упоминаемая Пименовым в его «списке добра»… Национальные характеры существуют, но национальной иерархии нет, кроме как в воспаленных национализмом мозгах… Духовная самоизоляция не способствует, а противодействует самосохранению, жизненной силе и здоровью нации и национальной культуры: в результате такой самоизоляции культура хиреет, становится хрупкой и ломкой»[532].
Р. Пименов, подвергшийся столь острой критике за национализм со стороны коммунистки–диссидентки, тоже принадлежал к диссидентским кругам. Диссидентство было «многопартийным».
От социалистки Лерт доставалось и западникам: «Есть среди них и философы, и экономисты, проповедующие, что спасение России придет не от Христа, не от Мессии, не от Маркса, а от… барыги–спекулянта»[533]. Как видим, дискуссии 70–х гг. не носили «умозрительного» характера, и опасности, о которых предупреждали тогда, стали реальностью дня в 90–е гг.
В начале 70–х гг., столкнувшись с критикой русской национальной традиции, один из теоретиков почвеннического течения и видный диссидент И. Шафаревич выдвинул версию о том, что угрозу культуре России несет «русофобия», существующая как идеологическая и социальная сила. В систематическом виде взгляды Шафаревича по этому вопросу были сформулированы в книге «Русофобия», которая была написана в 1978–1982 гг., распространялась в машинописных копиях и вышла массовым тиражом уже в период Перестройки, оказав большое воздействие на взгляды национал–патриотов. В заочный спор с Шафаревичем вступил Г. Померанц — один из авторов, критике взглядов которого посвящена «Русофобия»[534].
Книга Шафаревича «Русофобия» стала реакцией на целую серию статей в диссидентской и зарубежной прессе, квинтэссенция которых выражена в словах В. Горского: «первая и главная задача России — преодолеть национально–мессианское искушение. Россия не может избавиться от деспотизма, пока она не избавится от идеи национального величия. Поэтому не «национальное возрождение», а борьба за свободу и духовные ценности должна стать центральной творческой идеей нашего будущего»[535].
У. Лакер считает, что Шафаревич «обрушивается на эмигрантские журналы, о которых вряд ли слышал хоть один на тысячу русских»[536]. Однако прием Шафаревича оправдал себя — он предвидел, что точка зрения, изложенная несколькими самиздатскими и тамиздатскими авторами, содержит в эмбрионе идеологию, которая овладеет умами значительной части интеллигенции СССР.
Шафаревич так суммирует взгляды этого течения: «историю России, начиная с раннего средневековья, определяют некоторые «архетипические» русские черты: рабская психология, отсутствие чувства собственного достоинства, нетерпимость к чужому мнению, холуйская смесь злобы, зависти и преклонения перед чужой властью». К этим же чертам относятся русский мессианизм и ксенофобия. «Сталин был очень национальным, очень русским явлением, его политика — это прямое продолжение варварской истории России». Рецепт, предлагаемый оппонентами Шафаревича — изменение культурной структуры России и «построение общества по точному образцу современных западных демократий»[537].
Этот портрет, отчасти совпадающий, но с противоположным знаком, с идеями «красных патриотов», основан лишь на наиболее радикальных высказываниях западников. Взгляды Г. Померанца, например, более взвешены. Но и он считает: «когда нужно сделать выбор между империей и свободой, русский человек обычно выбирает империю»[538]. Из этого «правила» немало исключений — 1905 год, февраль 1917 года, голосование в Учредительное собрание. А часто ли у русского народа была возможность выбирать? Важно и другое — империя как форма государственности пользовалась немалой популярностью и у европейских народов — включая англичан, испанцев и французов, чьи империи превосходили по территории Российскую. Достаточно почитать Р. Киплинга, чтобы усомниться в категорическом утверждении Померанца: «В странах, в которых неудержимо пошло Новое время (в Англии, Голландии), имперской идеи не было»[539]. Принципиальный вопрос не в том, выбирали ли русские когда–нибудь несвободу, а в ином — является ли склонность к такому выбору отличительной особенностью русской культуры в сравнении с европейской.
В целом дискуссия западников и почвенников к началу Перестройки была проведена в «ничью». Обе стороны чувствовали себя победителями и продолжали спорить — опровергая тем самым вывод о победе. Западник А. Янов нашел специфическое объяснение этого парадокса: «Их (почвенников – А.Ш.) интеллектуальное поражение могло быть обращено в победу только в союзе с государством»[540]. Поскольку говорить об интеллектуальном поражении оппонентов западничества в середине 80–х гг. не приходилось, эта мысль отражает скорее эволюцию тактики противоборствующих сторон. Они все явственнее осознавали, что победа может быть достигнута не столько на поле аргументов, сколько — в недрах правящей элиты. Кто окажется сильнее — вдохновляемые почвенниками «красные патриоты» или пропагандируемые западниками и социалистами реформисты? От этого зависел выбор стратегии реформ в 1983–1986 гг.
В конце 70–х гг. росло напряжение между застывшими рамками дозволенной свободы и растущими потребностями усложнившихся идейных и культурных течений в самовыражении. В это время активизировалось диссидентское движение. Одновременно и творческая интеллигенция решила проверить стену на прочность.