Отложив политические вопросы, диссиденты не перестали быть политическим фактором. Но сами они стали упирать на этику, аксиомы которой не требуют доказательств.
Экстравагантность и этический максимализм будущих диссидентов постепенно выделял их из среды романтиков ”шестидесятников». По остроумному замечанию П. Вайля и А. Гениса, «диссиденты делали то, чему их учили в советской школе: были честными, принципиальными, бескорыстными, готовыми к взаимопомощи. Проповедь торжества духовных идеалов над материальными полнее всего реализовывалась в диссидентском движении»[717]. Это позволяет ставить вопрос об этическом характере движения. «По самосознанию и по характеру деятельности правозащитное движение является не политическим, а нравственным», — считает Л. Алексеева[718]. Однако нравственный климат диссидентского движения существенно менялся и, как мы увидим, подвергался суровой критике со стороны самих диссидентов.
«Ценой за отказ от политики была распространенная в этой среде «философия пессимизма»: надо научиться вести себя достойно в нашей вполне бесперспективной ситуации»[719]. «Пусть провидение заботится о том, как спасти то, что можно спасти, а наше дело — оставаться людьми… Только из людей, нашедших опору в самих себе, сложится когда–нибудь новое общество без пророков и лжепророков»[720], – писал Г. Померанц. После апокалипсиса возникнет общество индивидуалистов, людей с опорой в себе, без мессий и миссий. «Люди с горящими глазами способны на жертвы во имя идеи, — пишет П. Волков. – Но ведь идея диссидентов не была содержательной. Они вполне отдавали себе отчет в том, что гораздо лучше знают, против чего выступают, за что критикуют сущее, чем представляют себе должное»[721]. Это же касалось и партийных реформистов, что делало диссидентов опасными для системы — их логика была непонятна господствующей в партии группировке, но они могли в будущем найти общий язык с новым поколением партийных руководителей.
П. Вайль и А. Генис комментируют последствия принятия диссидентами правозащитной тактики: «Правозащитники сражались на территории противника, пользуясь его собственным оружием — то, что оружие было чужим, и оказалось решающим фактором. Когда прошла новизна, осталось главное: власть знала тот язык, на котором говорили с ней диссиденты, и если даже проигрывала в отдельных стычках, то в полной мере могла использовать свое стратегическое преимущество – например то, что она все–таки власть» [722].
Этот взгляд пессимистов не объясняет, почему движение продержалось так долго при явном раздражении властей на всех уровнях. Стремление советского государства быть правовым и разумным заставляло его играть по правилам «социалистической законности» преследовало оппозицию не за идеи, а за действия.
Диссидентство стало перманентной кампанией гражданского неповиновения сложившимся в стране порядкам, которые (как и в большинстве стран) сильно расходились с писаными законами. Есть такая форма забастовки — работники соблюдают все инструкции — и производство останавливается. Ибо соблюсти все инструкции нельзя. Диссиденты решили действовать подобным же образом. И власти их не поняли. Добропорядочный советский человек (в том числе сотрудники КГБ, судьи и психиатры) с детства воспитывался в языковой среде, связывавшей идеологемы (советский человек, прогресс, демократия, научная идеология) с окружающими реальностями (подданный СССР, успехи государства СССР, отечественный политический строй, марксистско–ленинская доктрина). Попытка разрушить эти логические связи и выполнять только формальные положения закона воспринималось правящими кругами как очевидное сумасшествие или издевательство. Но ответить на вызов диссидентов было нелегко – следовало менять законы, ловить самиздатчиков на неточностях и слишком радикальных высказываниях, подводя их под понятие «клеветы» куда тщательнее, чем раньше, оправдываться перед западными партнерами (когда десятилетием ранее отрицалась сама проблема), и главное – преследовать не инакомыслящих, а инакодействующих.
Это позволило А. Сахарову оспорить само название «инакомыслящие»: «последнее название кажется нам малоподходящим. Суть не в том, что «диссиденты» мыслили по иному, нежели все, а в том, что они по иному действовали… Они вторгались в заповедные, ревниво оберегаемые властью угодья «запретных тем»; отрицая право власти на высший суд в области духа, они одновременно осознали свое право быть другими (по существу включающее в себя и прочие права) и явочным порядком начали его осуществлять»[723].
Диссидентское движение, включая и его периферию, было слабо связано с основной массой населения. И дело было даже не в репрессиях властей и информационной изоляции оппозиции (что было также важно), но и в психологическом контрасте диссидентов и основной массы населения. Для обычного гражданина СССР общество, в котором он жил, было вполне «терпимым», его недостатки не воспринимались как нечто катастрофическое, мешающее быть собой. Нравственные нормы обычного человека допускали существование такого общества при всех его недостатках. Диссидент был иным.
Суть подлинной оппозиции состоит вовсе не в стремлении к власти, а в наличии своей позиции, не совпадающей с официальной. «Декларации протеста были фактически списаны с партийных документов — с обратным знаком»[724], — считают П. Вайль и А. Генис. Диссидентсво стало частью советского общества с обратным знаком.
Что заставляло человека становиться диссидентом?
Легко участвовать в несанкционированной общественной активности, когда «праздник непослушания» охватывает всю страну. Но в стабильном авторитарном обществе решиться на это было куда труднее, и диссиденты представляли из себя явление исключительное.
При объяснении диссидентского феномена советский официоз не утруждал себя и пошел по пути наименьшего сопротивления. Теперь этот путь называется «черный пиар». Пытаясь представить диссидентов мелочными шкурниками, официальные СМИ адресовались мещанской массе. Человеку с мещанским сознанием трудно представить, что можно идти на риск, не преследуя при этом какую–то конкретную материальную цель или хотя бы порочного тщеславия. Однако диссиденты рекрутировались из другой психологической среды. Миф о шкурнических мотивах участия в диссидентском движении было несложно опровергнуть. А. Сахаров писал в письме Горбачеву 19 февраля 1986 г.: «Цели их действий в подавляющем большинстве случаев были высокими — стремление к справедливости, гласности, законности (что бы не писали о них беспринципные пасквилянты). Люди не идут на такие жертвы ради корысти или тщеславия, ради низменных или мелочных целей!»[725] Действительно – не идут. Слишком уж нелепо соотношение наказаний и сомнительной материальной выгоды.
Мотивы были сложны и индивидуальны. Свою роль играли социальная и нравственная среда, психологические особенности личности, интеллектуальное или этическое неприятие Системы, возникавшее сразу (скажем, как у Новодворской при прочтении Солженицына), или путем постепенной эскалация критицизма. П. Волков пишет: «Они развивались как личности в нескольких средах: чаще… в среде интеллектуальной молодежи столиц… столичных НИИ и творческих объединений, либо в среде людей, затронутых прежними репрессиями. Микросреда стимулировала индивидуальные проявления человека часто в направлении дистанцирования от черт иной более широкой среды. Но решающий сдвиг состоял в однажды обострившемся конфликте с миром официоза, в осознании своей чужеродности ему через некое событие: акт официоза, обидевший, задевший чувства или ограничивший возможности человека. Вот тут и проявлялись ранее незаметные черты характера. Если человек слабовольный пасовал и худо–бедно приспосабливался к своей участи, то человек с характером становился непреклонным. Нет нужды разбирать, прав или не прав был человек, натолкнувшийся на твердость официоза, это нисколько не меняет исход ситуации. Официоз воспринимался отныне как враждебная сила, и всякий вновь замеченный его порок ставился ему в вину как злоумышленный, дело нередко заканчивалось пустым негативизмом, когда суждения самого отвлеченного характера накладывали отпечаток непосредственно на быт, причем отпечаток весьма болезненный…