Б. Кагарлицкий оценивает ситуацию противоположным образом: «Немногие авторы, сохранявшие привязанность к марксизму, находились в постоянной обороне, вынуждены были непрерывно оправдываться и доказывать свою демократическую лояльность либералам, которые иногда привлекали их в качестве союзников в своей полемике с националистами». Даже в журнале «Поиски», который позиционировал себя как площадка согласования разных позиций, «смысл диалога состояла в том, что либеральная часть редакции предъявляла требования и условия, которым левые должны соответствовать, чтобы быть принятыми в приличное общество»[749].

Истина находится между этими позициями. Более того, они в значительной степени совместимы, но требуют поправок и разъяснений. Во–первых, антикоммунизм был весьма влиятелен в диссидентском движении. Достаточно вспомнить о взглядах Буковского. Мы увидим, что в частных разговорах и Сахаров высказывался вполне антикоммунистически. Как мы увидим, его взгляды с 1968 г. ушли вправо, в сторону либерального западничества. Во–вторых, требования «демократических приличий» нередко не были связаны с принадлежностью к марксизму (скажем, поведение Р. Медведева критиковалось и диссидентами–марксистами). И, наконец, в–третьих: попытки найти что–то лучше, чем капитализм, вовсе не обязательно должны основываться на марксизме.

Диссидентское идеологическое поле было общедемократическим. Либералы и даже консерваторы–антикоммунисты занимали в нем сильные позиции. Куда более сильные, чем марксисты (в этом Б. Кагарлицкий безусловно прав). Но (и в этом прав Г. Павловский), как советские люди, многие идеологи диссидентов с опаской относились к экономическому либерализму (мы видели это на примере взглядов Ю. Орлова). Диссидентский идеологический мэйнстрим в наибольшей степени соответствует нынешнему социал–либерализму, попыткам совместить капитализм и полноту социальных гарантий. Строго говоря, такая социал–демократия ближе к либерализму, чем к социализму (хотя и не любит это признавать). Но диссидентские поиски «влево» не ограничились социал–либеральными рамками. Не будем забывать, что журнал «Поиски» опубликовал текст В. Ронкина и С. Хахаева, который предлагает концепцию социализма, выходящую за рамки идей конвергенции, социального государства, индустриального общества вообще.

Ядро и круги

«В условиях тоталитарного режима открытость независимой общественной позиции при полной беззащитности от преследований грозит, казалось бы, немедленным крахом. Однако правозащитное движение именно вследствие открытости показало себя неожиданно эффективным — его призыв был услышан и внутри страны, и за ее пределами… — считает Л. Алексеева. — Правозащитное движение, начавшееся в Москве в узкой интеллигентской среде, вышло за ее пределы, распространилось по стране, проникло в другие социальные слои…»[750] Парадокс кажущийся. Диссидентское движение потому и смогло открыто развиваться, что действовало не при тоталитарном, а при авторитарном — более терпимом, режиме. Отчасти это движение было даже необходимо государству — как прибор, определяющий силу давления в котле. Оно вбирало в себя недовольных радикалов изо всех слоев общества. Но массовым так и не стало, хотя периферия движения была достаточно велика.

«В брежневский период за слово в приятельской компании уже не сажали или, скажем так, это не было настоящей причиной посадки, а лишь изредка поводом для нее. Поэтому круг общения диссидентов мог расширяться, поскольку это позволяли технические возможности: ведь не было залов и публичных объявлений о встречах. Но были квартиры, были связи с другими городами и довольно широкие связи», — пишет П. Волков[751].

Диссиденты надеялись, что они провозглашают то, что думает по крайней мере большинство интеллигенции. Как пел Ю. Ким,

На тыщу академиков и член–корреспондентов,

На весь организованный культурный легион

Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов,

Чтоб выразить, что думает здоровый миллион.

Между тем «горсточка больных интеллигентов», шокировавшая своими действиями не только большинство советских граждан, лояльных режиму, но и сам «здоровый миллион», испытывала сложные чувства по поводу своей исключительности. «Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту»[752], – признавал Г. Померанц. Большинство диссидентов не выдержало этого испытания, предпочитая свой ясный и очевидный мир полной противоречий советской действительности. И это углубляло изоляцию от «внешней среды».

Настроенность на изоляцию становилась одной из важнейших черт, формирующих структуру диссидентского движения. Л. Алексеева вспоминает, что в конце 70–х гг. «ядро московских правозащитников составляли зачинатели этого движения, рассматривавшие его как чисто нравственное противостояние, не имеющее каких–либо политических целей, в том числе целей вербовки сторонников. Они не ставили перед собой и цели расширения движения, распространения его на другие социальные слои, как это имело место в Польше, а когда это произошло само собой, без их усилий, не оценили этого и отшатнулись от чужаков»[753]. В этом — ключевое различие диссидентов и следующего поколения оппозиции — политических неформалов.

Какую роль играло диссидентство в обществе? «Диссидентство — это симптом, а не фактор общественной эволюции»[754], — считает П. Волков. По его мнению диссидентство реально не воздействовало на ситуацию в стране. Эту мысль продолжает И. Смирнов: «Диссидентство в нашей стране никогда не было политической оппозицией. Ведь всякая реальная оппозиция, пусть и без должных оснований, но надеется когда–нибудь стать правительством. В диссидентстве же действовал принцип чистой жертвенности. Человек громко заявлял: «Я против», чтобы сгинуть, быть вычеркнутым из общества, из его реально существующих механизмов. Эти люди достойны глубочайшего уважения. Но опыт войны на Тихом океане свидетельствует: камикадзе оказались очень плохими пилотами. Диссидентство имело смысл и силу только как индивидуальный нравственный выбор. Попытки строить на его основе организованную, профессиональную политическую деятельность неизменно оказывались несостоятельными. И что бы не писали об этом сегодня (когда все стали смелыми, как Матросов), в начале 80–х диссидентство представляло собой секту, отгороженную даже от самой образованной части соотечественников стеной страха и непонимания»[755]. Эти слова справедливы, но не во всем. Опыт пиратской войны в Атлантике свидетельствует: корабли иногда меняют флаги. И бывшие диссиденты, когда возникла возможность, встали на сторону Власти, на деле показав — многие из них вовсе не исключали возможности стать частью правящей элиты.

Из нескольких сотен более или менее влиятельных политических деятелей 1993 г. (депутатов Верховного Совета, советов крупных городов и областей, участников Конституционного совещания, депутатов Государственной Думы, лидеров крупных общественных движений, известных журналистов) около полусотни человек участвовали в оппозиционной общественной деятельности до 1985 г. Это относится, например, к 34 политикам, оказавшимся в справочнике экспертной группы «Панорама» «Кто есть кто в Российской политике. (300 биографий)», что составляет более десятой части[756].

«Из диссидентов делают теперь героев–предтеч нынешней власти. И справедливо делают, — считает П. Волков. — Если мы хотим понять, почему отношение нынешней власти к народу такое, какое есть, то надо и начинать с самого начала: с диссидентского движения времен застоя. Диссидент–демократ был культурным прототипом «демократа» — политика. Конечно, немногие диссиденты заняли высокие посты, но все же: Гамсахурдия стал президентом, Черновил возглавил Львовскую область, Якунин и Ковалев в Верховном Совете, Кудюкин — замминистра, и т. д., и т.п. Да и по телевидению воспитывают нас они же. С них началось движение интеллигенции по перестройке мышления народа»[757].