Франсуа вернулся к себе, чтобы немного отдохнуть. На улицах говорили о чуме, о которой он уже почти забыл, хотя она свирепствовала совсем рядом. Сильный очаг ее по-прежнему находился в Вильнев-лез-Авиньон, но благодаря суровой бдительности стражей реку она не пересекала.

Пробили повечерие, и Франсуа собирался отправиться спать, когда услышал, как кто-то сильно колотит в дверь. Подойдя к окну, он узнал того священника, который сообщил ему о болезни Жана.

— Монсеньор, епископ вас зовет.

— Только не говорите, что…

— Нет, болезнь не возобновилась. Он чувствует себя хорошо, насколько это возможно в его состоянии. Просто он хочет вас видеть. Еще он просит, чтобы вы принесли свой герб.

— Герб!

— Да, монсеньор, ваш семейный герб.

Франсуа охватила дрожь. Необычность и торжественность этой просьбы, почти трагический голос, передавший ее, внушали ему благоговейный ужас.

— Вы мне объясните, в чем дело?

— Я ничего не могу объяснить, монсеньор. Монсеньор епископ Бергамский сам все скажет… Пора идти. Думаю, времени терять нельзя.

Франсуа наскоро оделся и поверх одежды повесил на грудь свой герб, «раскроенный на пасти и песок». Затем вслед за священником отправился к церкви Сен-Дидье, к дому брата.

На первом этаже, беленом известью и пустом, как и весь остальной дом, молились на коленях четыре священника; они были так погружены в молитву, что не обратили никакого внимания на вновь пришедших. Пятый священник тотчас присоединился к ним.

Сходя с ума от беспокойства, Франсуа бросился вверх по лестнице. Жан лежал на своем сундуке-постели. При виде брата он приподнялся на локтях. Он по-прежнему был чудовищно бледен, но взгляд его стал живым и ясным. Франсуа счел, что Жан выглядит гораздо лучше, чем несколько часов назад, когда они расставались.

— Что с тобой?

Брат ответил ему спокойно, с легкой улыбкой:

— Я умираю.

Франсуа бросился к нему:

— Но ведь ты же выздоровел!

— Да, но я умираю.

— Откуда ты можешь знать?

— Потому что я так решил!

Франсуа взял руку брата и, забыв о его состоянии, принялся сильно ее трясти.

— Ты же не собираешься покончить с собой? Совершить преступление?

— Оставь самоубийц в покое! Это несчастные люди, они могут называться как угодно, только не преступниками. Во всяком случае, я не собираюсь сам положить конец своему существованию.

— Тогда что?

— Скажу позже. Сейчас речь не об этом.

Они замолчали. Жан посмотрел брату прямо в глаза и снова слабо улыбнулся.

— Ты знаешь, который час?

— Я слышал, как не так давно пробили повечерие.

— А ты знаешь, в каком часу ты родился?

— Перед заутреней.

— Значит, скоро ровно пятьдесят лет. Минута в минуту.

Сам не замечая, Франсуа задрожал.

— При чем здесь пятьдесят лет? И почему ты попросил меня прийти к тебе с гербом?

— Не догадался?

— Клянусь, что нет.

Голос Жана внезапно стал торжественным:

— Скоро прозвонят заутреню! Если ты задашь мне вопрос, я отвечу. Если нет, сообщу тебе о том, как умру; но не более.

— Какой вопрос?

— Главный вопрос. Есть только один такой. И ты прекрасно это знаешь!.. Обратись к себе и подумай.

Франсуа закрыл глаза. Вопрос… Конечно же, он знал. Знал всегда, но никогда не осмеливался не только произнести его вслух, но даже и подумать об этом. Франсуа спрятал его, этот самый главный вопрос, зарыл глубоко в себя, чтобы он никогда не вышел на поверхность, потому что был самым страшным из всех.

Именно он скрывался за бесконечными волками, сновидениями, полными кошмаров, за всеми страхами, которые довелось испытать ему в жизни, и когда он был подростком, и когда стал взрослым мужчиной. Это был ужас из ужасов, единственное, чего он, Франсуа де Вивре, действительно боялся в этом мире.

Но он также знал — и знал с самого начала, — что вопрос этот сильнее его. Однажды он окажется у него на губах. И этот день, это мгновение, наконец, наступили.

Франсуа услышал собственный голос:

— Жан, что сказала тебе наша мать перед смертью?

Он вновь открыл глаза. Казалось, Жан испытывает невероятное облегчение. Он прошептал:

— Наконец-то!

С начала болезни на Жане была лишь рубашка с вырезом на шее. Золотая булла раскачивалась у него на груди. Он расстегнул застежку на цепочке.

— Помнишь, что я сказал тебе, когда мы были в плену у правителя Хамы: «В день моей смерти мы соприкоснемся»?

— Я все время думал об этом.

Жан вложил золотую буллу в руку брата.

— Вот. Это случилось. Мы соприкоснулись.

Франсуа стоял неподвижно с буллой в руке.

— Какое отношение имеет булла к моему вопросу?

— Открой.

— Она открывается?

— Конечно! Это просто коробочка, которую заказал папа Иннокентий VI, чтобы она хранила мою тайну.

Буллу и в самом деле можно было открыть. Повернув маленький винтик, Франсуа медленно поднял крышку. Словно просверк молнии осветил комнату. На свет появился серебряный перстень в виде волчьей головы с оскаленными клыками; на месте глаз сверкали два черных гагата.

— Перстень с волком!

— Дай его мне, пожалуйста.

Франсуа машинально повиновался. Жан надел перстень на безымянный палец левой руки. Он был таким худым, что перстень, сделанный для женской руки, пришелся ему впору.

— Скоро он возвратится к тебе. Ты подгонишь по размеру и будешь носить. А теперь верни мне буллу. Она пуста и ляжет со мною в гроб как доказательство того, что я выполнил свою миссию: вручил тебе перстень с волком.

Мысли в голове у Франсуа путались.

— Тебе передала перстень наша мать? Об этом она с тобой говорила?

— Нет. Я взял его у нее после смерти. Под перстнем на ее пальце был след сильного ожога. Всю жизнь я задавал себе вопрос, что бы это могло означать. И так и не нашел ответа. Думаю, перстень с волком и страдание как-то связаны.

Страдание… Франсуа сейчас не страдал. Он находился где-то очень далеко. Только что услышанные слова казались какими-то нереальными, и, тем не менее, он был уверен: они навечно отпечатались у него в памяти и раз и навсегда изменят его жизнь.

На другой стороне улицы, на колокольне церкви Сен-Дени оглушительно пробили два удара заутрени. Жан выпрямился на своем ложе.

— День всех святых закончился. Настал День поминовения усопших. Ты — как раз на середине своей жизни.

— Я не понимаю.

— Тебе пятьдесят лет, и еще пятьдесят лет жизни ожидают тебя. Ты проживешь целый век — вот что сказала мне мать перед смертью.

Франсуа повторил:

— Я не понимаю…

— Есть такое поверье: дети, родившиеся в последний час Дня всех святых, проживут целый век. А ты появился на свет как раз на «Отче наш» перед заутреней. Так сказала нашей матери повивальная бабка, женщина по имени Божья Тварь.

Божья Тварь… Это она передала ему свою науку — терпение. Все сходится! Франсуа почувствовал, как под ногами его разверзлась бездна. Или нет: внезапно на его пути выросла гора — огромная, непреодолимая, высотою в полвека…

Он резко встряхнул головой.

— А почему я должен верить? Может, это просто легенда?

— Наша мать верила. Это было смыслом ее жизни.

— А ты, ты тоже веришь?

— Я думаю о ее смерти. Кашляя кровью, она повторяла мне: «Жан, сделай так, чтобы он поверил!» Когда глаза ее заволокла дымка, она все повторяла: «Поклянись мне, что он поверит!» Ее последним словом было: «Поклянись!» Она задохнулась и больше не смогла ничего произнести. Франсуа, я поклялся, и ты должен поверить. Ради нее, которая умерла, ради меня, который умрет скоро.

Однако не воспоминания об агонии матери, которые ему довелось услышать впервые, потрясли Франсуа в эту минуту больше всего. Пока брат говорил, Франсуа не отрывал взгляда от его рук. Два гагатовых волчьих глаза посылали ему свой свет… Жан все произносил какие-то слова, но Франсуа больше не слышал его. Перстень с волком оказался красноречивей Жана Златоуста. Это кольцо тоже приказывало поверить, и ему ничего не оставалось, как повиноваться!