Слёзы в ее глазах, и больше ничего не видно в тошнотворной кровавой пелене. Мельтешат перед глазами странные пятна-вспышки, ощутимо вырезая целые куски зрения. Хвалёное блаженство смерти от вскрытых вен оказалось надувательством, превратилось в пьяный звон неумолимо пустеющего тела. Вязкий горячий привкус во рту противно, навязчиво опутывает непослушный язык.
- Отойдите. Отойдите от него, дайте персоналу оказать ему помощь. Женщина! Женщина, успокойтесь немедленно! – строгий, дребезжащий прожитыми годами женский голос. - Это больница, здесь, между прочим, есть и другие больные, и им необходим покой для выздоровления. И они его заслужили, потому что вены себе не резали. Они хотят жить и спокойно спать! И имеют на это полное право! Прекратите верещать. Спасём мы вашего… сына. Сейчас доктор Степанов подготовку к важной операции прервёт и придёт самолично спасать ваше сокровище, - неприкрытая злоба и презрение шуршат высушенными хрусткими листьями в каждом слове.
Зачем я это сделал тогда? Всё так просто, что даже странно объяснять. Я не мог этого не сделать. Мне кажется, нет более веской причины уйти.
Первые дни в клинике после той страшной ночи. Я понял, что меня заставят, вынудят жить дальше. Боль, то разрывающая, то саднящая. Изнутри. Не прикрыть, не прижать рукой, не заставить примолкнуть хоть ненадолго. Болело всё. От кончиков переломанных пальцев до самых глубин раскуроченной души. И было немыслимо найти повод для нового вдоха.
Меня уже не существовало. Моя смерть ничего существенно не изменила бы. Я просто хотел довершить её смертью бессмысленно страдающей оболочки.
Почему я сделал это? Потому что ты всегда был рядом, ждал меня за чертой, Горе, я чувствовал. Мне не было страшно уйти от тех, кто на меня давит одним своим присутствием, к тому, кто всегда меня прощал и принимал без условий и оговорок.
Вот видишь, Горюшко, как всё сложилось. А ведь ты меня бросил. Да так, что не вернуть, не докричаться. Квиты.
- Остынь, Арти! По-хорошему прошу!
- Что ты творишь, Гор?! Отдай мне мой телефон!
- Отвали, пидарас! Сказал же, ну! – неприкрытая злоба в искривлённой презрением усмешке.
- Я не пидарас, ушлёпок! У меня, между прочим, девушка есть!
- Это не отменяет того, что ты пидарас, - по лоснящейся оголённой коже торса стекает битый, многократно отражённый, свет фар, беспрепятственно залетающий в распахнутое окно. – Вот какого хуя ты на меня опять пялишься, коза?
- Ублюдок, - яростное шипение и новая попытка отобрать телефон.
Горячее тело жжёт руки, обжигает щёку. Тесное соприкосновение с ним встопорщивает тонкие волоски на спине.
- Уймись, сказал, - улыбка торжествующей силы. – Так что нам пишет благословенный Вадим? Отъебись, дай дочитать! Арт, блядь!
Крепкая рука болезненно выворачивает кисть. Следом тяжесть, прижимающая к жёсткому дивану. Его тяжесть. Столько раз испытанная собственными мышцами, проверенная на упорство.
- Ща, погоди. О, да ты у нас котик? - глумливый смех над головой. – "Котик, я так соскучился, что начинаю без тебя!" Блядь, это нечто! Пиздец на улице голубых синяков! Он, блядь соскучился и теперь пыхтит там одиноко, и дрочит в одну харю на твой светлый образ. Или нет, он уже кого-то нашел и трахает его с твоим именем на устах. Романтика, мать вашу! Не, ну ты понял, что за чувак? Охренеть.
Артур леденеет, каменеет всем телом от густеющей в животе паники.
- Не, Арти, этот извращенец тебя не любит. Он недостоин такого сладкого мальчика, как ты. Удаляем. Не дёргайся, - острый локоть впивается в позвоночник, - Мы тебе получше найдем. Он, сука, вообще охуевший был. Чё, жалеешь? Не жалей. На хуй их всех. Хочешь, я тебя сам трахну? Мне не в лом, - шершавые губы на пронизанной электрическими разрядами ушной раковине, пьяный смех на краю уплывающего сознания. - Ладно-ладно, не пыхти так, диван слюнями заляпаешь. Пошутил я. У меня не встанет на мужика.
А потом тебя не стало. Какая-то запутанная армейская история. Как было на деле, выяснить не удалось никому. Официально – несчастный случай при тренировочном взятии высоты в каких-то хмурых горах, сорвался на камни, страховка не выдержала. Ты сломал позвоночник в шейном отделе. Вряд ли тебе было больно. Наверное, ты даже не сразу понял, что умер. Ты ушёл на два года, а не вернулся никогда.
Тетрадь вторая
- Артур, Вы совершенно не желаете мне помочь, - демонстративно-усталый вздох умудрённого чужими бедами психолога.
- Совершенство – достойная цель, в какой бы области оно не достигалось, - привычный щит язвительности над размягчённой воспоминаниями уязвимой душевной плотью.
- Иронизируете? – искренний прищур на маске лица. – Что ж, чувство юмора свидетельствует о том, что у нас с Вами есть надежда на выздоровление.
- Вы тоже больны? Это печально. Может быть, Вам лучше обратиться за помощью к специалисту, а не к собственному пациенту?
- Оставьте это, Артур, - ленивый дружеский взмах рукой, отметающий лишнее, не задумываясь над его обособленной ценностью. – Давайте поговорим серьёзно? Я просил Вас записывать самые светлые моменты Вашей жизни. Что мешает Вам сосредоточиться на этом?
- Наверное, врождённый реализм, - столь же дружеская поза изломанного худого тела, прилюдно всё ещё хранящего гордую осанку.
- Хорошо, давайте попробуем разобраться, - Георгий Карлович откинулся на спинку своего кресла, зрелище жутковатое, конструкция не кажется достаточно надёжной для того, чтобы удержать на себе полный вес тела. – Что доставляло Вам наибольшее удовольствие ранее? В той жизни, которую Вы упорно называете прежней?
- Секс, - коротко и спокойно, обыденным голосом сообщил Артур, и это не было ложью. Он вообще не любил лгать, предпочитал изворотливо недоговаривать, заставляя собеседника самостоятельно заблуждаться на его счёт. – Секс с мужчинами, - важное уточнение.
Моя внутренняя сексуальность проснулась очень рано. Я не знаю, насколько это нормально вообще. Да и какое значение может иметь нормальность или ненормальность того, что уже произошло, что выбито в камне прожитых событий и никогда не сможет измениться. И можно ли назвать это сексуальностью или эротизмом?
Ещё в детском саду я осознал приятный эффект от прикосновений к себе. Моя извращённая фантазия кишела самыми темными картинками несвободы и унизительного сладострастия. Я болел ими. Дома, когда оставался один, я связывал себя шелковыми нитками из маминой коробки. Ласкал себя, сдавливая бедро потной ладошкой. Эти неосмысленные, смутные желания мутили мой рассудок. Лёжа под одеялом в кровати общей спальни в детском саду, я спускал трусы до колен, и мои нервы будоражило это прилюдное таинство. Я интуитивно чувствовал всю запретность моих бредовых фантазий и возбуждался от того, как они сплетаются с постыдными действиями. Это продолжалось до тех пор, пока заподозрившая неладное воспитательница не сорвала с меня это одеяло под всеобщий хохот. Было не так стыдно, как нестерпимо само постороннее вмешательство в интимную сторону моей жизни. И смех сверстников поселил в душе тогда ещё крошечную искорку непримиримой враждебности к непониманию. Зародилось, мерцающее пока, осознание того, что то, что для меня абсолютно приемлемо и обыденно, для других мерзко и смешно.
В детстве всё быстро забывается, но какие-то частички всё же неумолимо оседают внутри, покрывая слоем ила дно даже самого чистого водоёма. Дно моей души покрыто довольно толстым слоем вязкой мути.
Однажды, уже в подготовительной группе, я попросил своего друга собрать всех желающих в теремке на нашей уличной площадке и пообещал снять при всех трусы. Не спрашивайте меня, зачем я это я сделал, у меня нет ответа на этот вопрос. Спонтанное решение. И, да, я их снял. А потом пришла воспитательница и устроила скандал. Честно говоря, я тогда растерялся, потому что не понимал, что её так взвинтило. Даже, когда я почти откусил одногрупнику палец, чтобы проверить силу своих челюстей, такого ора не было.