Все последние дни цвели яблони и сирень. Из зала через гостиную в окне моей комнаты – ярко-темная зелень, ниже как бы зимний вид – белизна яблонь, еще ниже купы цветущей сирени.
28 мая.
Прелестнейшая погода, и все слава богу – и Юлий, и Евгений с нами. Евгений рассказывал об отце Николки Мудрого, которого звали Хмеру, за привычку его говорить к каждому слову "к хмеру", т.е. "к примеру". Он пьянствовал совершенно как одержимый, старуху-жену убивал каждый день до полусмерти. Наконец она сказала ему, что идет к земскому, просить, чтобы у него отобрали все имущество. И ушла к соседкам. Он посидел, посидел на пороге, потом встал, вошел в избу, взял веревку, поцеловал дочь-девчонку, пошел в закуту и удавился. Когда Николка (который убивал его страшно, каждый праздник) вернулся под вечер домой, он уже давно был мертв. Николка перерезал веревку, на которой он висел, вытащил его из закуты и положил на навоз возле ворот. Лапти Хмеру зачем-то снял, был в одних онучах. И они торчали серыми трубками.
Ходили в Колонтаевку. Говорили, что хорошо бы написать историю Е. с Катькой. Как он потребовал, чтобы она, его любовница, подвела ему Настьку, – "а не то брошу тебя". Лунная ночь, он с Катькой в копнах. Мать подсматривает, а разогнать боится – барин, дает денег. Коля говорил о босяках, которые перегоняют скотину, покупаемую мещанами на ярмарках. Я подумал: хорошо написать вечер, большую дорогу, одинокую мужицкую избу; босяк – знаменитый писатель (Н. Успенский или Левитов)… Евгений рассказывал: у него в саду сидели два босяка, часто ссорились, и один, бывший солдат, наконец застрелил другого (с мыслью сказать, что тот сам застрелился). Холод, поздняя осень. Он перемыл в пруде рубашки, портки, снятые с убитого, надел их. Варил кашу, ночевал от холода под ящиком для яблок…
Потом о последнем дне нашего отца. Исповедуясь, он лежал. После исповеди встал, сел, спросил: "Ну, как по-вашему, батюшка, – вы это знаете, – есть во мне она?" Робко и виновато. А священник резко, грубо: "Да, да, пора собираться".
31 мая.
Прекрасная погода.
Вчера ездили осматривать жадовскую землю, по межам, среди хлебов.
Нынче часов в пять пришел какой-то нищий солдат, пьяный, плакал, ругал и дворян и забастовщиков, а царя то ругал, то говорил, что он, батюшка, ничего не видит. «…»
А через час еще один бродяга, в скуфье. Поразительно играл глазами, речь четкая, повышенная, трагическая: "Бог есть добро, добро в человеколюбии!" «…»
7 июня 12 г.
«….» Читал биографию Киреевского [59]. Его мать – Юшкова, внучка Бунина, отца Жуковского.
Поездка в Гурьево. На обратном пути ливень. Оборвался гуж, мучительно тащились по грязи.
Разговаривал с Илюшкой о казнях. Говорил, что за сто рублей кого угодно удавит, "только не из своей деревни". "Да чего ж! Ну, другие боятся покойников, а я нет".
К Андрею Сенину приблудилась собака. "Пожила, пожила, вижу – без надобности, брехать не брешет, ну, я ее и удавил".
В избе у Абакумова показывал фокусы заезжий бродячий фокусник. В избе стояла корова. Ее "для приличия" отделили от публики "занавесом" – веретьями.
Гуляли с Юлием. Грязь, сырость, холодно. Перебирали ефремовскую компанию. Знаменитый по дерзости еврей Николаев, бивший всех в морду, Анна Михайловна, помощник податного инспектора, сборы Маши в городской сад… Ужасно!
13 июня.
Все эти дни то хорошо, то дождь.
Вчера ездили в Осиновые Дворы.
Сырой, с тучами вечер. Прошли до песков, оттуда через деревню. Стояли возле избы Григория, бывшего церковного сторожа. Сдержан в ответах. Очень вообще скрытны, хитры мужики.
У старух, когда они молятся, кладут поклоны, трещат коленки.
– Что это ты, Тихон Ильич, грустный стал?
– Чем грузный?
16 июня 12 г.
Поездка в лес Буцкого. Выгоны в селе Малинове. Мужик точно древний великий князь. Много мужиков, похожих на цыган.
Ребенок, заголив белое пузо с большим пупком, заносит через порог кривую ножку.
За Малиновым – моря ржей, очаровательная дорога среди них. Лужки, вроде бутырских. Мелкие цветы, беленькие и желтые. Одинокий грач. Молодые грачи на косогоре, их крики. Пение мошкары, жаворонков – и тишина, тишина…
Потом большая дорога – и пение косцов в лесу: "На родимую сторонушку…" В лесу усадьба, полумужицкая. Запах елей, цветы, глушь. Огромные собаки во дворе. Говорят, как-то разорвали человека.
На большой дороге деревушка.
Шла отара, – шум от дыхания щиплющих траву овец.
Вечер, половина одиннадцатого. Гроза, ливень, буря. Слепит белой молнией, сполохом с зеленоватым оттенком, – в общем остается впечатление жести и лиловатого. Туча с запада. А за садом полный оранжевый месяц (очень низкий) за мотающимися ветвями сада. Небо возле него чисто. Выше красивые облака, точно из размазанных и засохших чернил.
Сейчас опять глядел в окно: месяц прозрачный и все-таки нежный, молния ослепляет белым, в последний миг оставляя в глазах лиловое.
17 июня.
Ночь провел плохо, – всю ночь гроза. Просыпался в четыре. Был страшный удар.
После обеда сидел в шалаше. Что за прелестный человек Яков [60], как приятно слушать его. Всем доволен. «И дожжок хорошо! Все хорошо!» Был женат, пять человек детей; с женой прожил 21 год, потом она умерла, и он был семь лет вдовцом. Жениться второй раз уговорили. Был у родных, пришла дурочка «хлебушка попросить». – «А хочешь замуж?» – «За хорошую голову пошла бы». – «Ну, вот тебе и хорошая голова», – сказал ей Яков про себя. Повенчались, а она «прожила с после Успенья до Тихвинской – и ушла. Меня, говорит, прежние мужья жамками, канахфектами кормили; а ты кобель, у тебя ничего нету…» Земли у него полторы десятины. «Да что ж, я не жадный, я добродушный».
Вечером были на выезде из Глотова, в крохотной избушке, где молнией убило малого лет 15 и девочке-ребенку голову опалило.
Видел сына Таганка – страшный, седой, древний старик.
20 июня.
Не мог заснуть до 2 ночи. Встал в полдень. Холодновато, хмуро, дождь. Страшно ярка зелень деревьев. Сев.-зап. ветер.
Перечитывал "Путешествие в Арзрум", – так хорошо, что прочел вслух Вере и Юлию первую главу. Перечитывал Баратынского (прозу). "Перстень"-старинка и пустяки. Как любили прежде рассказывать про чудаков, про разные "странности"!
21 июня.
Много ветвей с зелеными листьями нарвало, накидало по аллее холодным ураганом.
Яков: "Ничаго! Не первой козе хвост ломать! Мы этих бурей не боимся!"
Читаю "Былины Олонецкого края" Барсова. Какое сходство в языке с языком Якова! Та же криволапая ладность, уменьшительные имена…
На деревне слух – будто мужиков могут в острог сажать за сказки, которые мы просим их рассказывать.
Пришел Алексей (прообраз моего Митрофана из "Деревни"). Жалкий, мокрый, рваный, темный, глаза слабые, усталые. Все возмущается, про что-нибудь рассказывает и – "вот бы что в газетах-то пронесть!". Жил зимой в Липецке, в рабочем доме, лежал больной, 41 градус жару. Ужасно!
Холод нынче собачий. У меня болит все тело, жилы под коленками.
Яков в непрестанном восхищении перед своим хозяином, – в холопском умилении. Часто представляет его, – у того будто бы отрывистый говор, любовь к странным выходкам, к тому, чтобы озадачить человека чем-нибудь неожиданным.
– Придешь к нему, взлохматишь нарочно голову. "Ай ты с похмелья, Яков?" – С похмелья, Александр Григорич… – "Ну на, выпей сотку! Живо!" – А то сидишь – удруг мальчишка бежит: "Скорей, хозяин кличет!" Я со всех ног к нему: "Что такое, А. Г., что прикажете?" – "Садись!" Сел. "Пей!" И ставит на стол бутылку, и с торжеством: "А ведь сад-то я снял!" «….»
Очевидно, биографию братьев Киреевских – И.В. Киреевского (1806 – 1856), философа, публициста и литературного критика и П.В. Киреевского (1808 – 1856), фольклориста, археолога, археографа, переводчика и публициста.
Некоторые черты Якова отразились затем в герое рассказа "Божье древо" (1927) o Якове Нечаеве.