Андрей Никифорович глянул на него и со снисходительной усмешкой проговорил:
— Чадушко ты, чадо, да ежели хочешь знать, у меня характера вовсе нет, бесхарактерный я человек.
— Сказанул, — хмыкнул кто-то из сплавщиков, — знаем мы…
— А чего вы знаете? — перебил Варакин. — Ничего не знаете. Вот насчет меня судачите. А что я? Ветер. Расходился, как сине море в рукомойнике, поругался, поплевался, тем дело и кончилось. Теперь вот на бережку посиживаем, портяночки посушиваем, а лесозавод без древесины скоро останется. Здорово трудимся! — Бригадир помолчал и, обведя глазами сидевших вокруг костра, строго спросил:
— А чей заказ завод выполняет? — И, многозначительно подняв палец, ответил на свой вопрос с расстановкой: — Сталинградгидростроя. Заказ этот не шуточка! Если провалим его, так осрамимся, что нам в городе прохода не дадут, потому что не пристало уральцам перед сталинградцами срамиться. Понимать это надо. А у вас все хиханьки да хаханьки.
— Да мы понимаем, не береди болячку.
— Понимаем, понимаем, а лес на перекате торосами наставило. Лупить нас надо за такие дела! Вот что.
— Зачем горячишься-то, Андрей Никифорович, — заговорили сплавщики. — Стихия ведь…
— Загорячишься тут, — тихо отозвался Варакин. Он посидел молча, покряхтел тяжело, отмахнулся от ноющих комаров и другим тоном проговорил: — Эх, жалко, нет здесь моего друга Сергея Сергеича, он бы помог разгадать затор. Мастак на эти дела. — И совсем подобревшим голосом продолжал: — Вот уж, ребята, у кого характер так характер, — со всеми потихоньку, с шуточкой, в душу человеку залезет, а как сплавщицкое дело знает… — Варакин причмокнул и заключил: — Профессор!
Сидевшие у костра тихонько засмеялись. Бригадир начал собираться:
— Пойду еще посмотрю, пока обед доваривается, провалился бы он в тартарары, перекат этот, вместе с затором.
— Э-э, зря ты, Андрей Никифорович, намаливаешъ, и нам, и сталинградцам невыгодно, чтобы затор провалился, — посмеиваясь, сказал Лавря.
— Все трезвонишь, негодник, — беззлобно проворчал Варакин.
Лавря хорошо знал, что, после того как бригадир погорячится, он становится мягким, сговорчивым, и решил этим воспользоваться.
— Слушай-ка, Андрей Никифорович, о каком ты «профессоре» упомянул сейчас?
— Бывшего прораба нашего неужели не знаешь? — приподнял брови Варакин и любовно добавил: — Его тут по всей реке знают. Ревматизм он достал себе. Дома, в Архиповке, сейчас, горюн, тоскует, мазями натирается. А что они, мази-то? — Андрей Никифорович безнадежно махнул рукой. — Что проку в них? Человек с детства водою пропитался, а известно: мазь поверх воды держится. — Грустно помолчав, Варакин сказал: — Но узнай он, что у нас заминка, на животе бы приполз… Душу за сплав положит.
— Андрей Никифорович, говорят: ум хорош, два — лучше; что, если к Сергею Сергеичу на лодке, а? — хитро подмигнув, предложил Лавря. — Тут до Архиповки рукой подать, моментально сплавать можно.
Андрей Никифорович отложил в сторону резиновые сапоги, которые собрался надеть, и с иронией спросил:
— Ты это один придумал, или всей артелью?
Лавря усмехнулся:
— Один…
— Ты понимаешь, что городишь, голова садовая? Человек обезножел на воде, а ты его обратно хочешь притянуть. А у него характер такой, что совсем уходится на заторе, пока не разгадает его.
— Что это вы, Андрей Никифорович, все характер да характер, — поморщился лебедчик, снимая ведро с огня, — им нашу реку не возьмешь. Сюда надо электролебедку или трактор, а не характер.
— Много ты понимаешь. Знаешь ли ты, любезный, что Сергей Сергеич этих заторов разобрал столько, сколько ты со своей беззубой лебедкой поштучно не вытащил бревен, да полжизни плоты водил по нашей реке и ни одного не посадил даже на «Магнитный».
— Да ну?!
— Вот тебе и ну. Пока уха приостынет, я тебе одну притчу расскажу насчет характера, а ты послушай, тогда и судить берись. — Варакин дряблыми от воды пальцами скрутил цыгарку, прикурил и, потирая колени ладонями, начал рассказывать:
— Раньше лес по нашей реке сплавляли не молем, а плотами. А плотогонное дело, надо вам сказать, шибко рисковое и тяжелое. Работаешь, бывало, потесями до того, что на ладонях вместо кожи клочья. Ну, а местами покуриваешь, на природу посматриваешь. Несет. Если еще харчи подходящие, так совсем житуха. Вот и плывешь, бывало, где песенки попеваешь, а где бьешься до полусмерти. Так до тех пор, пока не принесет к камешку какому-нибудь, вроде «Магнитного», или к утесу. Тут дело короткое: или проскочишь, или… трах!.. И по бревнышку весь плот раскатает. Сам не утонешь, так заработок обязательно в воду канет. Тогда ведь купчишки платили за доставленный лес, а за тот, что разнесло, если есть из чего, так еще и вычитали. Ну, в общем, лежит около этого «камешка» мужицких косточек и котомочек несметное количество. Да-а… И вот однажды к нам на плот дали старшого, или, как его ноне называют, лоцмана. Посмотрели мы на него и разом решили: быть нам в нынешнем сезоне без штанов, побьет все плоты этот горе-командир. Сами посудите, лоцман — это же сила. В крутой момент он должен так рявкнуть, чтобы черти под рубахой забегали. А у этого голос тихонький, глаза, как у девки, голубые… Ну, заартачились наши мужики и к подрядчику: «Так, мол, и так, с этим старшим не поплывем. Он, мол, нас, если не утопит, то по миру обязательно пустит». А подрядчик сволочь был. Этак вот пепел ноготком с папиросы сбивает и говорит: «Что ж, не плывите, лодырничайте. Я другую артель на вашем плоту отправлю. Хватает у нас нынче вашего брата, голодранцев. Попухнете, — говорит, — с голодухи, так с кем угодно поплывете».
Ну, что тут станешь делать? Поплыли. Ругаемся на чем свет стоит и лоцмана, конечно, кроем. А он ничего, помалкивает да поглядывает на нас. Стали подплывать к «Магнитному». Я, как сейчас помню, давай свои манатки собирать. Все равно уж, думаю, заранее с плота прыгать. Лоцман и говорит: «Напрасно вы, ребятки, тонуть собираетесь. Проплывем и ног не подмочим». Говорит это он, а вид у него такой, будто мы не к «Магнитному» приближаемся, а так себе, к коряжине какой-нибудь. Потащило нас на камень. Я за потесь держусь, думаю: «Ну, сейчас начнется комедия — закричит наш лоцман бабьим голосом: „Отбивайся влево, отбивайся вправо. Бей куда попало“. А потом фуражку сбросит, скажет: „Господи, благослови“, и сиганет с плота». А вода на камне чем ближе, шумит сильнее, камень выставил свой острый нос и дожидает. По-путнему пора уже отбиваться, но лоцман команды не подает, стоит и не бледнеет. Ну, думаю я, кончина подходит, и начинаю на всякий случай в уме с родней прощаться. Камень ближе, ближе. Пена от него клочьями летит, ревет, как зверь. Страхота. Не выдержал я, да как заору: «Чего ты, такой-сякой, рот раскрыл? Почему команды не даешь?» А он и ухом не ведет. И вот, у самого уж камня, руку, как артиллерист, поднимает. Мы потеси насухо держим. Приготовились. Вода кругом кипит, глаза я от страха закрыл. И вдруг слышу: «Бей!» Ударил я несколько раз и чувствую, вроде, плот меньше качает. Открыл глаза, а камень-то уж позади, от него вода двумя струями метет да наш плот подгоняет.
Андрей Никифорович замолчал, обвел глазами слушателей и, усмехнувшись, спросил:
— Про кого притча-то сказывалась, поняли?
— Да как не понять. Действительно, характер…
— То-то.
Усталые сплавщики пообедали и прилегли, кто где сидел.
Только Андрей Никифорович, подперев щеку ладонью, сидел задумчивый и усталый. Он беспокойным взглядом скользил по лесу, иногда брови у него приподнимались и глаза отыскивали хмурую скалу, нависшую над рекой. Сколько раз пробовал Андрей Никифорович расстаться с рекой. Возвращался со сплава, привычно забрасывал рукавицы на припечек, снимал спецовку и, точно свалив тяжесть, говорил:
— Ну, мать, перехожу на твое иждивение. Топи печку жарче, теперь не слезу с нее.
— А, закаивался козел в огороды бродить… Сколько лет эту песню слышу…
Но весной, как только река очищалась ото льда, Андрей Никифорович терял покой. Начинал хитрить и уверял свое семейство в том, что ноги у него ныть, слава Богу, перестали и что одно лето он еще должен проработать, так как с опытными кадрами в сплавконторе «труба». В доме поднимался шум. Все сыновья и дочери во главе с матерью устраивали, как выражался Андрей Никифорович, «домашний митинг». Митинговали до тех пор, пока Андрей Никифорович не прибегал к крайности. Он хмурился и гремел, как в прежние годы, грозно: «Яйца курицу не учат! Сам знаю, что мне делать!»