— Вот, деточка, когда я умру, ты закроешь мне глаза.
Селеста ничего не отвечала, а на губах ее блуждала странная улыбка. Однажды утром она спокойно объявила, что уходит, так как хочет вернуться к себе на родину. Рене пронизала такая дрожь, точно над ней стряслось большое несчастье. Она вскрикнула, забросала горничную вопросами. Зачем ей уходить, ведь они с ней так сжились! Рене предложила удвоить ей жалованье. Но на все ее добрые слова горничная со спокойным упрямством отрицательно качала головой. Наконец она сказала:
— Видите ли, сударыня, хоть вы мне золотые горы посулите, я не останусь недели лишней. О, вы меня еще не знаете!.. Я живу у вас восемь лет, так?.. Ну вот, с первого же дня я сказала себе: «Как накоплю пять тысяч франков, сейчас же вернусь на родину, куплю себе дом и счастливо заживу…» Это обет, понимаете? Вчера, когда вы мне заплатили жалованье, у меня как раз и оказалось пять тысяч.
У Рене похолодело сердце. Ей представилось, как Селеста прибирала комнату, в то время как она, Рене, целовалась с Максимом, как камеристка ходила позади них с полным безразличием, мечтая накопить пять тысяч франков. И все же Рене попробовала ее удержать, ужаснувшись предстоявшего ей одиночества, надеясь, несмотря ни на что, уговорить эту упрямую дуру, которую она считала преданной и которая оказалась такой эгоисткой. Селеста улыбалась и, качая головой, бормотала:
— Нет, нет, это невозможно. Я и родной матери отказала бы… Я куплю двух коров, может быть, заведу молочную торговлю… У нас очень хорошо. А если вы приедете ко мне в гости, я буду очень рада. Я вам оставлю адрес, это возле Кана.
Рене перестала настаивать. Оставшись одна, она горько заплакала. На другой день она захотела из болезненного каприза проводить Селесту на Западный вокзал в собственной карете. Она отдала горничной свое дорожное одеяло, подарила ей денег, суетилась вокруг нее точно мать, провожающая в тяжелый дальний путь родную дочь. Сидя в карете, Рене смотрела на горничную влажными глазами. Селеста болтала, говорила, как она рада, что уезжает. Потом, осмелев, она распоясалась, стала давать хозяйке советы:
— Вот уж я-то, сударыня, не стала бы жить по-вашему. Я не раз думала, когда заставала вас с господином Максимом: «Ну можно ли делать столько глупостей ради мужчин!» Это всегда плохо кончается… Недаром я всю жизнь остерегалась их.
Она смеялась, откидываясь в угол кареты.
— Пропали бы мои денежки! — продолжала она. — А нынче я бы себе слезами глаза испортила. Поэтому, как начнет, бывало, мужчина улещать меня, так я метлу в руки… Я не смела вам сказать об этом… Да и не мое это дело… Ваша была воля, а я только честно зарабатывала деньги.
Приехав на вокзал, Рене выразила желание заплатить за ее проезд и купила Селесте билет первого класса. Они приехали слишком рано. Рене задержала свою бывшую горничную, сжимала ее руки, повторяла:
— Берегите себя, будьте осторожны, милая Селеста.
Та позволяла себя ласкать. Счастливое выражение не сходило с ее свежего, улыбающегося лица, когда она смотрела на заплаканные глаза хозяйки. Рене снова заговорила о прошлом, и Селеста вдруг воскликнула:
— Я и забыла вам рассказать про Батиста, баринова камердинера… От вас скрывали…
Рене созналась, что действительно ничего не знает.
— Ну вот, вы ведь помните, какой у него был важный вид, как он презрительно смотрел на! всех, вы сами говорили мне… Все это одна комедия… Он не любил женщин, никогда не спускался в буфетную, если мы были там; и даже — теперь можно это повторить — он уверял, что ему противно входить в гостиную из-за декольтированных дам. Конечно, он не мог любить женщин!
Селеста нагнулась и сказала ей что-то на ухо. Рене вся покраснела, а сама Селеста хранила невозмутимо благопристойный вид.
— Когда новый конюх, — продолжала она, — рассказал обо всем барину, барин только прогнал Батиста, не захотел отдать его под суд. Оказалось, что все эти гадости годами делались на конюшне… И подумать только, этот верзила притворялся, будто любит лошадей. А любил-то он конюхов.
Ее разглагольствования прервал звонок. Она проворно подхватила десяток узлов, с которыми не хотела расстаться, позволила себя поцеловать и ушла, даже не обернувшись.
Рене оставалась на вокзале, пока не раздался свисток паровоза. А когда поезд ушел, она в отчаянии не знала, что ей делать, ей казалось, что перед ней тянется ряд дней, таких же пустых, как этот большой зал, где она осталась одна. Она снова уселась в карету и велела кучеру ехать домой. Но по дороге раздумала; ей стало страшно своей комнаты, ожидавшей ее скуки, у нее даже не хватило мужества вернуться домой и переодеться для обычной прогулки вдоль озера. Ей нужна была толпа, нужно было солнце, и она приказала кучеру ехать в Булонский лес.
Было четыре часа. Булонский лес пробуждался после тяжелой дневной жары. На авеню Императрицы вились клубы пыли, вдали виднелись зеленые пространства, граничащие с холмами Сен-Клу и Сюрена, увенчанные сероватой массой Мон-Валерьена. Солнце высоко стояло на горизонте, обливая светом и осыпая золотой пылью углубления в темной листве, зажигая верхушки деревьев, превращая море листьев в море света. Только что полили аллею, ведущую к озеру позади городских укреплений, экипажи катились точно по коричневому плюшевому ковру, от которого поднимался свежий запах влажной земли.
По обе стороны аллеи, среди низких кустарников, в глубь лесных чащ уходили стволы молодых деревьев, теряясь в зеленом сумраке, пронизанном то тут, то там солнечными лучами; чем ближе к озеру, тем больше стояло на тротуарах стульев, а сидевшие на них целыми семьями буржуа с молчаливыми, спокойными физиономиями взирали на нескончаемые вереницы колес. На перекрестке перед озером картина становилась ослепительной: косые лучи солнца превращали водную гладь в огромное круглое зеркало из полированного серебра, в котором отражался яркий лик светила. Приходилось жмурить глаза, и ничего нельзя было различить, кроме темного пятна лодки для прогулок по озеру, слева, у самого берега. У сидевших в колясках плавным одинаковым движением наклонялись зонтики и поднимались только в аллее, идущей вдоль озера; в тени деревьев поверхность его казалась с высокого берега темной, е металлическим оттенком, отливавшим золотом. Справа выстроились колоннады прямых и тонких сосен, их нежно-лиловые тона золотил и окрашивал пурпуром закат. Слева, точно изумрудные поляны, тянулись залитые светом лужайки, простиравшиеся до кружевных ворот Мюэтты.