— Мне очень жаль, — квакнул он. Чей этот ужасный голос? Его?

— Ах, теперь вы сожалеете. — Она положила прохладную руку ему на лоб. — Только потому, что у вас горячка. Если бы вы не были так больны, я бы вас побила.

Он улыбнулся. Это было больно. Губы запеклись.

Он почувствовал, что опять тонет. Эсме подсунула руки ему под спину, приподняла его и подложила под голову подушку. Комната рывком качнулась и медленно вернулась на место.

Через миг в ноздри полез отвратительный запах. Вариан скосил глаза вниз. Ложка. Он застонал и отвернулся; зажмурился, потому что голову схватило клещами.

— Это не яд, — уверила она. — Это куриный бульон с чесноком. Глотайте, а то я позову Петро и Мати, чтобы они вас держали, и силком заставлю проглотить.

— Да, Эсме. — Он смиренно повернул голову и получил ложку вонючей жидкости. Хотя ему было ненавистно, что она его кормит, что он беспомощен, как дитя. Слишком часто она заставляет его чувствовать себя ребенком. Кроме того случая, когда он держал ее в объятиях. Сейчас он не мог даже поднять руку.

— Я не маленький, — сказал он.

— Когда я болею, я вообще становлюсь как младенец, — говорила она, вливая в него следующую дозу. — Злая и нетерпеливая. Однажды я швырнула в отца тарелку с супом, а потом лопалась от досады, потому что он засмеялся.

— Не могу себе представить, что ты болеешь.

— Когда у меня из ноги вынули пулю, пришлось пролежать в кровати несколько недель. Это было два года назад.

Вариан быстро закрыл глаза. Он трогал шрам у нее на бедре в ту ночь, когда его руки исследовали почти все ее тело. Он был бы счастлив поцеловать этот шрам. Хотел бы ухаживать за ней тогда, два года назад. И пусть бы она швырнула в него тарелку. Он не мог ей это сказать. Не мог объяснить даже себе самому.

— Но сейчас вы приободритесь, потому что у меня для вас хорошая новость, — продолжала она. — Мой кузен Персиваль здесь, он жив-здоров и жаждет с вами поговорить. Но это позже. Я ему сказала, что вам надо отдыхать.

— Персиваль? Здесь?

— Да. Байо нашел его — я же говорила, что найдет, — и привел сюда, в этот самый дом, и Мустафа о нем очень хорошо заботился. Но вы должны побыстрее окрепнуть, потому что мальчику не с кем разговаривать, кроме как со мной, а у меня уже голова от него болит.

— Я должен поскорее окрепнуть, — сказал Вариан, — чтобы высечь его.

— Лежите спокойно. Ешьте. Я расскажу вам историю.

Он проглотил еще ложку, потом другую, а она рассказывала ему о своей жизни. Низким, певучим голосом она говорила о том, как несколько лет прожила на севере возле Шкодера. Той областью правил другой паша, и там было безопаснее, чем во владениях Али, где заварилась кровавая каша. В горах, сказала Эсме, правили суровые законы Ликурга, которые переходили из поколения в поколение со времен героя Скандербега, жившего в пятнадцатом веке. По всей Албании свирепствовала кровавая вражда, месть была обычным ответом на обиду, но на севере правила были четко определены и строго выполнялись. Она сказала, что для женщины жить там было трудно, но зато места очень красивые.

Пять лет она жила под Шкодером, дольше отцу нигде не случалось ее оставлять. Не то чтобы он ее совсем бросал — она жила с его друзьями, пока он разъезжал по всей Албании, делая все, что в его силах, чтобы помочь установить порядок и уговорить независимые племена объединиться. Перед Шкодером она два года прожила в Берате и его окрестностях. До этого — три года в Гирокастре, где умерла ее мать, но они продолжали часто туда наезжать, потому что там живут дед и бабка Эсме. Были еще Корча, Тепелена и Янина, но их она помнит плохо. Янину вообще не помнит, потому что жила там в младенчестве. Там Джейсон познакомился с ее матерью, молодой вдовой. Она была военным трофеем Али. Ее отдали Джейсону в награду за службу. Она была единственная женщина, которую Джейсон принял от Али. Ее звали Лайри.

Слушая Эсме, Вариан сам не заметил, как проглотил, почитай, целый котел отвратительного едкого пойла. Не потому, Что история ее жизни отвлекала его от мыслей о своей физической немощи и от огромных клещей, сдавивших голову: Он слушал потому, что это была жизнь Эсме, история о том, что сделало ее такой, какая она есть, а он хотел узнать о ней все.

Наконец она положила ложку. Вариан облегченно вздохнул.

— Жаль, что вам не понравилось, но все-таки я рада, что вы имели мужество все съесть. Теперь ваше тело набралось сил, чтобы бороться с болезнью.

— Мое тело набралось чеснока. Я весь провонял чесноком.

— Да, и с потом он будет выходить и унесет с собой болезнь. Теперь все, что вам нужно, — это спать.

— Я не хочу спать.

— Я вам рассказала длинную и скучную историю своей жизни, а вы не хотите спать? — Она пристально на него посмотрела. — Вы совсем сонный. У вас глаза слипаются. Закройте их. — Она легонько постучала по лбу между бровями.

— Я хочу смотреть на тебя.

— Незачем на меня смотреть. Не беспокойтесь, я не уйду.

Но Вариан тревожился. Он понимал, что лихорадка и головная боль затуманили ему мозги, но боялся закрыть глаза. Вдруг, когда он проснется, ее не будет? Как он тогда станет ее искать?

Но все-таки он не противился мягкому постукиванию между бровями, волнам прохладного покоя, разливавшегося по напряженным мышцам лица. Клещи вокруг головы расслабились, окружающий мир стал мягким и толстым, как бархат, прохладным и темным. Он чувствовал, что засыпает, но какая-то часть мозга перерабатывала воспоминания. Время, годы. Посчитаем их. Пять лет в Шкодере, два… где? Где-то в другом месте. В разных местах. Сколько лет? Он не мог вспомнить. В голове стало темно, и он погрузился в эту темноту.

Через три дня состояние лорда Иденмонта заметно улучшилось, но Эсме продолжала усердно ухаживать за ним. Он был не слишком требовательный пациент — принимал лекарства почти без жалоб, ел все, что она давала. В основном он спал, поэтому от нее не много требовалось, хотя она не уходила от него и помогала Елене, матери Мустафы, — чинила одежду, лущила горох, чесала шерсть. Эсме больше не хотела вести личные разговоры со своим двоюродным братом, а работа была единственным вежливым средством этого избежать.

Персиваль часто составлял ей компанию, но когда лорд Иденмонт спал, подростку приходилось сидеть молча. Он делал это с удивительным для мальчика терпением. Иногда он вынимал из своей кожаной сумки камешки и разглядывал их, порой делал какие-то заметки на листках бумаги, которую ему дал Мустафа. Но чаще сидел и читал книги Мустафы.

Персиваль старался ей не надоедать, но даже за те короткие промежутки времени, когда они оставались наедине, он наговорил достаточно, чтобы Эсме разволновать. Он всей душой желал увезти ее с собой в Англию. Он сказал, что так хотела мама. Когда он говорил о матери, Эсме проникалась к нему острой жалостью.

Об отце Персиваль говорил мало, но ей хватило нескольких слов и одного взгляда в глаза, чтобы понять, что отец его не любит. Как бы иначе он оставил своего единственного ребенка на попечение безответственного распутника?

Таким образом, у мальчика оставалась только бабушка — злопамятная старая ведьма, которая не захотела написать доброго слова Джейсону, сыну, которого не видела двадцать лет. У Персиваля не было никого. В отчаянии он тянулся к Эсме, но на деле ему был нужен Джейсон, а Джейсон умер.

Эсме смотрела на Персиваля и видела отцовские черты лица. Она смотрела на мальчика и чувствовала его одиночество. Когда мальчик встречался с ней глазами, она понимала: он думает, что обрел сестру.

Он был живой, даже забавный и мягкий по натуре. Она хотела стать ему сестрой. Они бы поладили. Связь между ними была, она ее ощутила в первые же минуты, когда они встретились в Берате: родство и что-то еще. Сочувствие.

Но судьба постановила иначе; придется ранить его, и нет никакой возможности подготовить, мягко ему сказать, что она никогда не поедет с ним в Англию. Он должен будет один пройти свой путь, как и она одна будет нести свою ношу. Горюя о Персивале, Эсме сказала себе, что это горе благотворно: оно напомнило ей о деле ее жизни.