Не только личный характер Ректора способствовал этому впечатляющему результату. Настроенная на старинный дух «Высокая» ветвь англиканства, к которой упрямо льнул высокородный священник, имела свойство примерно в равной степени быть неприятной для всех приходских партий. Вообще, в наши дни у служителя церкви лишь два пути к публичному успеху. Либо просто (вернее, именно непросто: затейливо и театрально) творить обряды на католический манер, либо удариться в самую дерзкую широту модных воззрений и утешительно доказывать с амвона, что никакого ада за гробом нет и все хорошие религии одно и то же. Ректор отвергал оба курса. Кипучие возвышенные страсти англокатоликов он, кривя губы, называл «римской лихорадкой», зато простецких прихожан то и дело насмерть сражал роковым словом «католический», употребляя его не только в текстах из Писания, но и в собственной речи. Таким образом, паства все таяла и таяла, причем первыми удалились Лучшие Люди. Ушел владевший пятой частью графства лорд Покторн, хозяин Покторн-корта, за ним крупный помещик, в прошлом негоциант кожеторговец мистер Ливис, затем сэр Эдвард Хьюзон из Крэбтри-холла, затем и остальные благородные джентльмены-владельцы автомобилей. Большая часть изменников теперь по воскресеньям отправлялась за пять миль в Миллборо. Там было вдвое больше жителей и два храма на выбор. Для модернистов церковь Святого Эдмунда – над алтарем цитата из поэмы Блейка[5] «Иерусалим» к причастию вино в ликерных рюмочках. Для поклонников Рима, непримиримых партизан вечной войны против британского Епископа, – церковь Святого Уэдекинда. И некоторые шли в этой битве до конца: так, мистер Камерон, секретарь Клуба Консерваторов Найп-Хилла, всецело обратился в католичество, и дети его ринулись на передний край римско-католического литературного фронта (ходили слухи, что даже попугая в этом семействе научили твердить Extra ecclesiam nulla salus[6] ). В итоге, из персон со сколько-нибудь видным положением верность Святому Афельстайну сохранила одна мисс Мэйфилл из усадьбы Грейндж. Любимой церкви была завещана большая часть ее немалых капиталов. По крайней мере, так утверждала сама мисс Мэйфилл, хотя при этом ни разу не было замечено, чтоб ее лепта в церковных сборах превысила шесть пенсов; к тому же щедрая завещательница, очевидно, владела секретом вечной жизни.

Первые десять минут завтрака прошли в полнейшей тишине. Дороти собиралась с духом, храбрилась – требовалось завести ну хоть какой-то разговор, чтобы приблизиться к вопросу о деньгах. Отец не был любезным светским собеседником. То он парил в неведомых высотах и вряд ли даже слышал вас, а то, напротив, слушал с чрезвычайным, чересчур пристальным вниманием и затем утомленно резюмировал, что говорить такую чушь вообще не стоило. От вежливых банальностей (погода и тому подобное) мгновенно разгорался его сарказм. Тем не менее, в целях дипломатичного вступления Дороти выбрала именно погоду.

– Странный сегодня день, не правда ли? – произнесла она и, еще не договорив, сама поразилась бессмысленности замечания.

– Чем же странный? – осведомился Ректор.

– Ну, я хочу сказать, что утром было холодно и сыро, а теперь солнце вышло и погода стала лучше.

– Есть ли здесь нечто странное?

«Ох, нет, – думала Дороти – это совсем не подходит. Ему, должно быть, сообщили очень плохие новости». Она сделала новую попытку:

– Мне бы ужасно хотелось, папа, чтобы ты как-нибудь пришел взглянуть на огород. У красной фасоли в этом году рост просто удивительный, стручки наверно будут длиннее фута. Надо самые крупные плети оставить на Праздник урожая. Будет ведь просто замечательно, если украсить амвон гирляндами фасоли и несколькими яркими томатами…

Явный faux pas[7] . Ректор оторвал взгляд от тарелки и посмотрел с выражением скорбной брезгливости.

– Дорогая Дороти, – жестко сказал он, – так ли обязательно уже сейчас терзать меня этим Праздником урожая?

– Прости, папа, – заволновалась Дороти. – Я вовсе не хотела тебя терзать, я просто думала…

– Ты, вероятно, думаешь, – продолжал Ректор, – что для меня блаженство и отрада стоять на кафедре среди пучков фасоли? Но я не зеленщик. У меня аппетит пропадает при одной мысли об этой дикости. Когда дурацкое несчастье разразится?

– Шестнадцатого сентября, папа.

– Итак, не ранее чем через месяц. Сделай милость, позволь хотя бы на этот краткий срок забыть о тягостном грядущем! Вероятно, таков наш долг – терпеть раз в год столь вздорную затею и услаждать здесь всякого, кто воображает себя любителем садов и огородов. Однако нет надобности уделять этому балагану какое-либо внимание сверх неизбежного.

Как Дороти могла забыть особенное отвращение отца к Праздникам урожая! Он даже потерял весьма важного прихожанина – бранчливого мистера Тогиса, владельца крупного огородного хозяйства, – вследствие нежелания «превращать церковь в овощной лоток». Мистер Тогис, anima naturaliter Nonconformistica[8] удерживался при храме Святого Афельстайна исключительно благодаря старинной персональной привилегии декорировать боковой придел к Празднику урожая рядами гигантских кабачков, поставленных стоймя на манер исполинских языческих обелисков Стоунхенджа. А год назад мистер Тогис сподобился взрастить истинного левиафана – громадную огненно-красную тыкву, для переноски которой понадобились два грузчика. Гигантский овощ был водружен в алтарной нише на подоконнике витражного окна и там, буквально затмевая свет, царил как идол, торжествующий над христианством. В какой бы части церкви вы не стояли, тыква, что называется, била в глаза.

Мистер Тогис достиг вершины упоения. Не в силах оторваться от обожаемой багровой тыквы, он околачивался в церкви день и ночь и энергично комплектовал группы посменных экскурсантов, желавших полюбоваться предметом его страсти. Увидев в эти минуты мистера Тогиса, вы бы решили, что он декламирует оду Вордсворта, посвященную Вестминстерскому мосту:

Нет у земли создания прекрасней!
И сердца нет у тех, кто равнодушно
Минует это царственное чудо!