– Никогда не подумал бы я, что именно вы возьмете сторону Станиславы, – глухо произнес Лысенко. – Ради нее я когда-то жестоко оскорбил вас, разорвал союз.

– Который вовсе еще не был заключен, – поспешно прервала его княгиня. – Это было планом наших родителей, и ничего больше.

– Но мы знали о нем с детских лет, и он нравился нам. Не старайтесь оправдать меня, княгиня, я слишком хорошо знаю, какой вред нанес тогда вам и… себе.

– Будь по-вашему, Иван Осипович! Тогда я любила вас, и, вероятно, вы сделали бы из меня не совсем то, чем я стала теперь; я всегда была своевольной девушкой и не легко поддавалась чьему-нибудь влиянию, но вам я покорилась бы. Когда через пять лет после вашей свадьбы я пошла к алтарю с князем Полторацким, судьба решила иначе. Она сделала меня главой семьи, роковые обстоятельства узаконили это главенство – мой муж вскоре умер. Однако прочь все эти старые, давно прошедшие дела! Мы, несмотря ни на что, остались друзьями, и если теперь вам нужно мое содействие или совет, я готова.

Лысенко почтительно поцеловал ее руку, говоря:

– Я знаю это, княгиня, но в таком деле я один могу решать и действовать. Прошу вас, позовите Осипа ко мне. Я поговорю с ним.

Минут через десять вошел Ося. Он затворил за собою дверь и остановился у порога.

Иван Осипович обернулся.

– Подойди ближе, Осип, мне надо переговорить с тобою.

Мальчик послушался и медленно приблизился к отцу. Он уже знал, что Тане и Люде пришлось покаяться и что его встречи с матерью стали известны, но робость, с которою он обыкновенно приближался к отцу, уступила сегодня место нескрываемому упорству.

Это не ускользнуло от Ивана Осиповича. Он окинул долгим, мрачным взглядом красивую юношескую фигуру сына и произнес:

– Мой внезапный приезд, кажется, не удивляет тебя? Ты, может быть, даже знаешь, что привело меня сюда? Да? В таком случае мы обойдемся без предисловия. Ты узнал, что твоя мать жива, она являлась к тебе, и ты встречаешься с нею. Когда ты увидел ее в первый раз?

– Полторы недели тому назад.

– И с тех пор говорил с нею ежедневно?

– Да, у лесного пруда.

– Вот как? Ну, что же, я не упрекаю тебя, потому что не запрещал тебе ничего в этом отношении; вопрос об этом пункте никогда даже не поднимался между нами. Но, если дело зашло так далеко, я должен нарушить молчание. Ты считал свою мать умершей, и я допустил эту ложь, потому что хотел избавить тебя от воспоминаний, которые отравили мою жизнь. Это оказалось невозможным, а потому ты должен узнать теперь правду. Еще молодым офицером я страстно полюбил твою мать и женился на ней против воли своих родителей, которые не ждали никакого добра от брака с женщиной другой религии. Они оказались правы: брак был в высшей степени несчастным и кончился разводом по моему требованию. Я имел неоспоримое право на это, закон отдал сына мне. Более я не могу сказать тебе, потому что не хочу обвинять мать пред сыном. Удовольствуйся этим.

Хотя объяснение было коротко и звучало жестко, но произвело на молодого Лысенко странное впечатление: отец не хотел обвинять пред ним мать, пред ним, который ежедневно выслушивал от нее самые горькие жалобы и обвинения против отца! Станислава свалила всю вину в разводе на мужа и его неслыханное тиранство. В своем сыне она нашла даже чересчур жадного слушателя, так как его необузданная натура с трудом переносила строгость отца. И все-таки немногие серьезные слова последнего подействовали сильнее, чем все страстные излияния матери. Мальчик инстинктивно почувствовал, на чьей стороне правда.

– А теперь к делу, – продолжал Иван Осипович. – Что было содержанием ваших ежедневных бесед?

Осип, вероятно, не ожидал подобного вопроса. Густой румянец залил его лицо. Осип молчал и глядел в пол.

– А, вот как, ты не смеешь повторять их мне? Не хочешь говорить? Все равно твое молчание говорит мне больше, чем слова; я вижу, какое отчуждение ко мне уже успели внушить тебе, и ты будешь совсем потерян для меня, если я предоставлю тебя этому влиянию еще хоть ненадолго. Встречи с матерью больше не повторятся; ты сегодня же уедешь со мною домой и останешься под моим надзором. Кажется ли тебе это жестоким или нет – так должно быть, и ты будешь повиноваться.

Но Иван Осипович заблуждался, полагая, что сын, как всегда, покорится простому приказанию.

– Отец, этого ты не можешь и не должен мне приказывать! – горячо возразил он. – Она – мне мать, которую я наконец нашел и которая одна в целом свете любит меня. Я не позволю отнять ее у меня так, как ее отняли у меня раньше. Я не позволю принудить себя ненавидеть ее только потому, что ты ненавидишь ее! Грози, наказывай, делай что хочешь, но я не буду повиноваться.

Весь необузданный, страстный темперамент юноши вылился в этих словах. Неприятный огонь пылал в его глазах, руки были сжаты в кулаки. Он дрожал под влиянием дикого порыва возмущения. Очевидно, он решился начать борьбу с отцом, которого прежде так боялся.

Но взрыва гнева отца не последовало. Иван Осипович смотрел на сына серьезно и молчал с выражением немого упрека во взгляде.

– Одна в целом свете любит тебя! – медленно повторил он. – Ты, верно, забыл, что у тебя есть еще отец?

– Который не любит меня! – крикнул мальчик тоном, переполненным горечью. – Только теперь, когда я нашел свою мать, я знаю, что такое любовь.

– Осип!

Мальчик совсем опешил при звуке этого странного, дрожащего от боли голоса, который он слышал в первый раз. Горячая речь, готовая уже снова политься, замерла на его устах.

– Потому, что ты никогда не видел от меня нежностей, потому, что я воспитывал тебя серьезно и строго, ты сомневаешься в моей любви? – продолжал отец тем же тоном. – А знаешь ты, чего стоила мне эта строгость с единственным любимым ребенком?

– Отец!

Это восклицание звучало еще робко и нерешительно, но в голосе Осипа слышалось что-то вроде зарождающейся симпатии и радостного изумления. Глаза сына не отрывались от глаз отца, который положил руку на его плечо и притягивал его к себе, говоря:

– Когда-то у меня было честолюбие, были гордые надежды на жизнь, великие планы и намерения. Со всем этим я покончил, когда меня поразил этот удар. От него мне никогда не оправиться, и если я еще живу и борюсь, то, кроме сознания долга, меня побуждает к этому только одно: мысль о тебе, Осип! В тебе все мое честолюбие, сделать твою будущность счастливой и великой – вот все, чего я еще требую от жизни. И она может быть великой, Осип, потому что твои способности не из обыкновенных, а твоя воля тверда. Но есть и другие – опасные – качества в твоей натуре; они должны быть подавлены, если ты не хочешь, чтобы они пересилили тебя и повергли в бездну горя. Я обязан быть строгим, чтобы обуздать эти опасные наклонности, но не легко мне это было.

Лицо мальчика пылало. Задыхаясь, следил он за губами отца, как будто читал на них его слова. Наконец он произнес шепотом, за которым чувствовался с трудом скрываемый восторг:

– Я не смел до сих пор любить тебя, ты был всегда так холоден, так неприступен, и я…

Он остановился и снова взглянул на отца, обвившего его плечи рукою и еще крепче прижавшего к себе.

Их взгляды глубоко проникали в душу друг друга, и голос Лысенко прерывался, когда он тихо произнес:

– Ты мое единственное дитя, Осип, единственное, что мне осталось от мечты и счастья, которые исчезли, как сон, а взамен явились разочарование и горечь. Тогда я многое потерял и все вынес, но если бы мне пришлось потерять тебя, я не перенес бы этого.

Сын бросился к отцу на грудь, а отец крепко обвил сына руками, как будто хотел удержать его навсегда. В этом горячем, страстном объятье все остальное было ими забыто.

Оба забыли, что между ними стояла грозная тень, выступившая из прошедшего, разлучая их. Они оба не заметили, что дверь комнаты приотворилась и опять заперлась. Осип все еще обнимал отца с бурною нежностью. Иван Осипович ничего не говорил, но время от времени целовал сына в лоб и не сводил глаз с прелестного, полного жизни лица, которое он крепко прижимал к своей груди.