Чистым и сильным, словно звон боевых клинков, потоком струились голоса в стройном хоре, и селянки всегда собирались на это пение, будто на праздник. Девушек-певиц чествовали, как воинов-героев, и после нескольких песен все шли за столы, расставленные под открытым небом. Первая чарка душистого хмельного мёда пилась за павших в бою кошек и людей, вторая – за всех односельчанок, вернувшихся с войны живыми, третьей прославляли княгиню Лесияру и Старших Сестёр, четвёртую поднимали за Четвёрку сильных, закрывшую Калинов мост и положившую начало победному перелому в войне; после этого, как правило, в общем порыве сливались голоса и сердца всех участниц застолья. Потом хор девушек исполнял старинные военные песни, а наиболее голосистые кошки поддерживали их, тепло и бархатисто оттеняя серебряное девичье созвучие чуть более низким и грудным гулом. В заключение Дарёна представляла застольному собранию новые песни, щедро делясь со слушательницами своим ощущением и пониманием мира. Любовь-лебёдушка, сбитая в полёте вражьей стрелой, воскресала весной тысячами подснежников; женщина-кошка возвращалась с войны к своей невесте и меняла доспехи на свадебный наряд; девушка плакала о своей павшей в бою возлюбленной, а потом, обернувшись птицей-горлинкой, улетала к далёкому бранному полю, на котором пролилась кровь лады… Односельчанки то грустили, то улыбались за чарками мёда, заслушавшись; застолье завершалось уже в сумерках, и Дарёна возвращалась домой, к Зарянке и Младе, душа которой до сих пор томилась где-то в тёмном плену.
Она жила в ожидании обещанного знака от Твердяны, и в каждом вздохе сада, в каждой севшей на ветку птице ей мерещилось послание из-за незримой грани меж землёй и небом. В шёпоте ветра ей слышался тихий зов: «Дарёнушка…» – ласковый, запредельно нежный, как прикосновение яблоневого цвета. Глаза увлажнялись, душа обмирала в прохладном облаке тревоги, а сердце рвалось навстречу большим, тёплым и шершавым рабочим рукам, которым уже не суждено было поднять молот…
В этот тихий вечер сурепка золотилась и колыхалась беззаботно и мирно, пыль сухой тропинки ложилась на кожаные чуни Дарёны, а ветер перебирал струны солнечных лучей прозрачными пальцами. Горы молчаливо белели далёкой сказкой снежных вершин, отцветший сад замер в лучистом покое. Не хватало Твердяны, Зорицы с Огнеславой и Радой – тише стало в доме, пустовали места за столом…
– Мало нас стало, – вздохнула матушка Крылинка, водружая в середину блюдо с горкой ватрушек. – И кормить почти некого…
– Как это некого? А я? – живо отозвалась Шумилка, оставшаяся на службе в дружине, но столоваться предпочитавшая дома. – Готовь столько же, сколько и всегда, бабусь: одна я ем за четверых!
– Ну, твоё-то ненасытное брюхо и за пятерых съест, знамо дело, – усмехнулась Крылинка.
– Оно это может, – подмигнула Шумилка, поглаживая себя по животу в предвкушении ужина.
Будучи большой любительницей вкусно поесть, она умудрялась при этом оставаться стройной: видно, на службе сгорало всё «топливо» до последней крошки.
Маленькая Зарянка зашлась в плаче – тоже проголодалась, и Дарёна поспешила дать ей грудь Млады. Виски супруги стали совсем серебряными, пряди на них белели колосками седого ковыля, а в измождённо впалых ключичных ямках притаилась усталость. «Так не должно долее продолжаться», – с болью думала Дарёна, тщетно высматривая в её взгляде хотя бы искорку ласки и узнавания. И ела, и двигалась Млада мало, сильно спала с тела, и её чёрная с проседью голова на похудевшей шее клонилась на грудь бутоном увядающего цветка.
Первый летний месяц разноцвет ластился к окну тёплой голубой дымкой сумрака, вечерняя заря дотлевала на краю неба, а под подушкой у Дарёны прятался её кинжал. Сжимая его ножны, она как будто ощущала тепло руки Твердяны, и на солоноватых от слёз губах подрагивала улыбка. Зарянка тихо спала в колыбельке, а хриплое дыхание Млады опять обеспокоило Дарёну, и она, встав, принялась поворачивать супругу.
– На бочок, лада… На бочок, – шёпотом приговаривала она. – Так тебе дышать будет легче.
Ночь раскинулась звёздной тишиной, кинжал под подушкой грел руку Дарёны, и дрёма бродила на мягких лапах вокруг постели. Живая темнота дышала в углах, а дрёма-кошка ластилась к сердцу, мурлыча: «Муррр… муррр… Спи, Дарёнушка…» Та и рада была бы уснуть, но странное томление начинало давить на грудь, стоило только закрыть глаза. Тело с холодком проваливалось в пустоту, а на уши наползала жужжащая и шепчущая пелена жути, сквозь которую кто-то грустно и ласково окликал её по имени. Знакомый голос доносился из глубины минувших лет, щекоча сердце смутной печалью:
– Дарёна… Дитя моё…
Подняв голову от подушки, Дарёна обнаружила себя дома, в Звениярском. Детство обступило её пухово-мягкой тишиной опочивальни; рядом посапывали братцы – Радятко с Малом, ещё совсем маленькие, а сама она стала девчушкой из того времени, когда матушка вечерами рассказывала сказки о Белых горах, а отец служил княжеским ловчим и приносил с охоты дичь к столу. В кованом светце мерцала лучина, освещая сидевшего за столом Добродана, усталого и грустного, сцепившего пальцы замком. Сердце ёкнуло, Дарёна поднялась на локте. Страха не было, щемящая тоска звала к отцу – обнять его, запустить пальцы в светло-русые кудри, подёрнутые осенней паутинкой седины, покрывая поцелуями первые морщины на высоком лбу и перекидывая мостик через годы разлуки и отчуждения.
– Батюшка… – Шлёпая босыми ногами по половицам, Дарёна устремилась к отцу, а он, блестя слезинками в светлых глазах, раскрыл ей объятия.
– Дарёнка… Доченька, как же я по тебе истосковался, – шептал он, щекоча дыханием ей лоб и щёки.
Они вытирали слёзы друг другу, смеялись и снова плакали. Лучина трещала, пепел падал в плошку, а в окно заглядывала колдовская ночь, полная летающих огоньков. Отец вынес Дарёну на руках во двор, а она причёсывала пальцами его кудри. Светлячки стекались к ним, собираясь у ног и повисая на травинках; их сияние мягко освещало лица отца и дочери, окутывая их волшебством детского чуда и пропитывая ночь грустноватым, незыблемым покоем.
– Только ты можешь мне помочь, доченька. Только тебе под силу освободить меня, – шептал Добродан.
– Как я могу тебе помочь, батюшка? – спросила Дарёна со струящимися по щекам тёплыми ручейками слёз.
– Приди и коснись меня, – улыбнулся отец, и отблески светлячков наполняли его глаза колдовски-задумчивым хороводом искорок. – Просто коснись, и всё. Больше ничего не нужно.
Дарёна положила ладошку на отцовский лоб, но Добродан качнул головой.
– Не здесь и не сейчас. Это сон, а сделать это ты должна в яви. Возможно, я буду противиться тебе, но пусть это тебя не смущает. Будет трудно, но ты справишься. В тебе есть необходимая сила, чтобы свершить предначертанное. Помоги мне, Дарёнка. Я очень, очень устал.
Веки отца измученно опустились, лоб уткнулся в лоб Дарёны, а светлячки вились вокруг них в завораживающей медленной пляске. «Сон?» – эхо правды коснулось души лёгким крылом, но Дарёна почему-то совсем не удивилась. Это знание дремало в ней крошечным, размером с орех, сгустком света, но стоило его тронуть, как оно вспыхнуло и вытолкнуло её из детства в настоящее – в летнюю ночь, полную вздохов сада за окном, к спящим Младе и Зарянке.