Второй раз, третий, четвёртый… На пятом лёгкие горели огнём, сердце разрывалось, тело охватила натужная дрожь, но Северга ломала этого лентяя и притворщика, выжимая из него всё возможное. Десять. Пятнадцать.
– Ой, хватит уж, – раздался обеспокоенный голос Голубы. – Помаленьку надо.
У Северги не осталось сил даже рычать на неё. Впрочем, девчонка была права: как бы не переусердствовать. Если раньше Северга знала всё или почти всё о своём теле, то теперь не знала ничего. Холодящая душу мысль коснулась её морозным дыханием: а если упражнениями она ускорит продвижение обломка иглы, этим приблизив свой конец?
Эта мысль заставила её провести несколько дней в неподвижности, но костлявая дева начала возвращать себе плотность и непрозрачность, и это заставило Севергу возобновить упражнения. А тем временем настал праздник конца зимы – Масленая седмица, и дом наполнился сизым чадом; женщины хлопотали у печки, и на столе росла горка тонких золотисто-ноздреватых блинов, исходивших вкусным парком.
– Тебе, поди, такая пища не по нутру будет, навья, – посмеивались сёстры-ведуньи. – Блин – это солнышко красное, а вы солнышко не любите.
Северга не чувствовала к блинам отвращения: завернуть бы в них мясо – вполне приличная еда вышла бы. Рот наполнился слюной. Поймав голодный взгляд Северги, Голуба свернула свежеиспечённый блин треугольничком, окунула в чашку с растопленным коровьим маслом и поднесла ко рту женщины-оборотня. «Да, с мясом было бы лучше, но и так вполне неплохо», – подумала та, с удовольствием жуя.
– Что, вкусно? – серебряными колокольцами прозвенел смех девушки. – Ещё хочешь?
Северга не отказалась от ещё нескольких блинов, и они мягко, сытно и тепло легли к ней в желудок, наполнив его приятной, клонящей в сон тяжестью. Когда Голуба подобрала с её губ излишки масла полотенцем, глаза Вратены и Малины удивлённо округлились.
– Вот так диво! Они ж должны вышивок как огня бояться…
На полотенце алели петушки и солнышки – опасное и тонкое оружие, в котором была заложена чуждая навиям волшба, но сейчас никакого действия они на Севергу не оказывали. Она спокойно вытерла о вышивку пальцы и без особого стеснения сыто отрыгнула.
– Экая странность… Может, обломочек иглы, что в ней засел, так действует? – задумалась Малина, забыв о жарящемся блине.
– Э! Подгорит! – вернула её к делам насущным сестра.
– Ой! – Малина кинулась переворачивать блин, да поздно: на нём уже чернели горелые пятнышки. Женщина махнула рукой: – Ин ладно, сама съем.
На блины к Вратене пришли гости – Дубрава с Боско, которых Малина, временно переселившись к сестре, оставила дома на хозяйстве. Дочь Малины, щеголяя толстой льняной косой, павой проплыла по горнице и уселась к столу, а её ресницы, словно схваченные инеем, постоянно скрывали истинное выражение её глаз. Гибкая, как юное вишнёвое деревце, она совсем не походила ни на мать, ни на тётку, и в голову Северги закралось подозрение: а не приёмная ли она, как её младший братец Боско? Последний, кстати сказать, при виде блинов оживился, засверкал глазёнками и стал обычным мальчишкой, а не стариком-кудесником в отроческом теле, каким он показался Северге тогда, у обрыва.
Девушки сплели из соломы куклу, одели в платьице и платочек, глаза ей сделали из пуговиц, а рот нарисовали свёклой. За тоненькими пальчиками Дубравы было любо-дорого наблюдать: движения их звенели песней, выдавая в ней искусную мастерицу – ткачиху, вышивальщицу и швею, а вот глаза обжигали Севергу льдом враждебности. Голуба, более пухлая, тёплая и мягкая, смотрелась рядом с ней как свежеиспечённая пышка рядом с морковкой, и Северга в этом случае отдавала предпочтение сдобе, а не овощам.
Судьба куклы была незавидна: сперва вокруг неё, усаженной на ведро со снегом, водили хороводы с приветствующими весну песнопениями, а потом на хлебопекарной лопате сунули в печку – прямо в ревущее пламя.
Гости остались ночевать. Девушки, решив, видно, что Северга уснула после нескольких глотков отвара, принялись шептаться.
– Вот что, сестричка… Видала я, как ты на навью смотришь. Что, жалеешь её? – Шёпот Дубравы раздался морозным посвистом метели.
– А чего ж не жалеть? Жалею: помирает ведь она. – Со стороны Голубы донёсся вздох.
– Если б видала ты своими глазами, как она людей порубила, вмиг бы твоя жалость испарилась, – прошипела Дубрава.
– Может, и хорошо, что не довелось мне этого увидеть, – ответила Голуба. – Оттого и не сужу её. Какой бы она ни была раньше, теперь всё позади. Не та уж она теперь.
– Такие, как она, никогда не меняются! Не раскаиваются, не жалеют – ни о чём и никого. Дурочка ты. – Светловолосая девушка поворочалась, сопя, и добавила сквозь зубы: – Моя б воля – удавила б её…
– Ну и чем ты после этого лучше её? – хмыкнула Голуба.
– Она матушку едва не убила и чуть деревню не спалила! – стояла на своём её двоюродная сестра. – Хорошо хоть мы с Боско нитью заговорённой Змеинолесское обнесли и огонь унять успели, не дали ему слишком больших бед натворить…
– Так ведь не убила же – жива тётка Малина, хоть и получила удар копытом… Конь вышивок боялся, вот и взбеленился, – спокойно отвечала Голуба. – А навья его удержать не сумела.
– Да как ты можешь её оправдывать?! Она зверя своего плетью настёгивала, на матушку натравливала! – настаивала Дубрава.
– Навья сказывала, что он только этой плётки и слушался – всегда унимался, ежели его ею огреть. А про деревню я слыхала другое, сестрица: люди сами на навью напали, вот и пришлось ей обороняться. А потом эти люди дверь банную подпёрли да баню подпалить собрались. Навью вместе с княгиней Жданой живьём сжечь хотели, а уж та-то им точно ничего плохого не сделала… Я тебе так скажу, Дубравушка: у каждого своя правда, и каждый за эту правду глотку другому человеку перегрызть готов. И покуда это будет продолжаться, не видать роду человеческому ни мира, ни покоя. Ох… Всё, сестрёнка, давай-ка спать: ночь уж.
Молвив это, Голуба отвернулась от Дубравы и затихла.
Ничем не выдала своего бодрствования Северга, слыша этот разговор, даже глаза держала закрытыми. Насчёт плети девушка не выдумывала: в случае неудержимого бешенства или страха Дым усмирялся только с её помощью. Плётка была не простая, а с острыми шипами, пропитанная соком произраставшего лишь в Нави конского корня – сильнейшего средства, в больших количествах способного вызвать глубокий дурманный сон, а в маленьких внушавшего спокойствие. Попадая в кровь, сок мгновенно утихомиривал и расслаблял зверя, а царапины уже через час заживали без следа, но в тот раз плётка не сразу сработала: то ли конь был перевозбуждён, то ли вышивка оказалась слишком сильной… Впрочем, не о знахарке Северга пеклась в тот миг, а стремилась успокоить взбудораженного и напуганного Дыма.
Тем временем начал действовать отвар, и навья, открыв глаза, очутилась на заснеженной поляне, сплошь поросшей подснежниками, а навстречу ей, оставляя за собой талую тёмную дорожку, плыла в белой шубе Ждана.