– Вы поэт.
– Да.
– Вы… красивая.
– Говорят.
Губы её дрогнули гримасой очаровательной жалости.
– Почему не пьёте?
Он чокнулся своим бокалом.
Она скосила зелёные глаза на свой дрожащий бокал, обхватила ладонями, чтобы не разлить, испугалась вмиг, что раздавит, и тут же выпила, выпила, выпила залпом желанное, игристое, ледяное вино.
– Great! – Он допил свой, отобрал у неё бокал, словно ёлочную игрушку у описавшейся девочки, поставил бокалы на пол.
Взял её руку. Мягкую, прелестно-безвольную.
– Были на концерте?
Она кивнула, не в силах оторваться от этого близкого, желанно-пугающего лица.
– Понравилось?
Она кивнула. И вдруг рыгнула.
Он тепло и устало рассмеялся и положил потную, сильную, шершавую ладонь ей на щёку.
– Извините… – пробормотала она.
– Что же поэту понравилось у музыканта?
Вино быстро и чарующе действовало. Она стала приходить, приходить в себя.
– Мне?
– Да, вам. Как же вас зовут, красивый поэт?
– Вы уже спрашивали. Ляля.
– I'm sorry! Ляля… – Он гладил её щёку. – О чём вы пишете? О любви?
– О смерти тоже.
– Прочтите.
Она набрала, набрала воздуха и заговорила полушёпотом, нараспев:
Джонни сильно и страшно смотрел в упор. Рука, замершая на её щеке, ожила, двинулась грубо дальше, обхватила мягко-властно прелестную тёплую шею, потянула, потянула. Губы его влажно-настойчиво раскрылись. Но её ладони упёрлись, упёрлись в его разгорячённую грудь.
– Нет, нет…
– Что? – Он непонимающе и страшно остановился.
– Джонни. – Глаза её изумрудные, смарагдовые, с мельчайшими вкраплениями терракоты, сердолика. – Я же сказала, что я не пляжная курильщица травки.
– Вы… ты не хочешь меня?
– Хочу. Но не так.
– Как же?
– Вот так. – Она размахнулась и сильно ударила его ладонью по щеке.
Под внезапную торжественную органную музыку над текстом вспыхнула голограмма: слон, входящий в пустой собор Святого Петра. Это был традиционный сигнал к дневному сну, обязательному для Гарина.
– А он не графоман! – удовлетворённо и громко произнёс Платон Ильич, закрывая текст.
Второй слон вошёл в собор. За ним – третий. Гарин зевнул – широко и страшно. Затем решительно встал и зашагал к санаторию. Когда в собор входил двенадцатый слон, он обычно засыпал.
Дойдя до своего номера, он помочился, разделся до трусов и старомодной бледно-синей майки, снял пенсне и повесил его на настольную лампу, положил смартик с торжественно звучащей голограммой на стол, забрался в свежую постель и тут же заснул.
Последние десять лет доктор Гарин редко видел сны. Но если и видел, то лишь в дневное время. Ночи его, к счастью, проходили без сновидений. Или, может, он просто забывал свои сны. На этот раз ему приснился яркий, большой и подробный сон.
Утро. Синее безоблачное зимнее небо, солнце изливает лучи на блестящую снежную равнину. Лёгкий мороз приятно щиплет ноздри и щёки, воздух изумительно свеж, бодр и приятен, дышать им – наслаждение. Гарин с Перхушей едут по снежному полю. Впереди – дома деревни с заснеженными крышами, из труб тянутся вверх дымы.
– А вот и Долгое, барин! – произносит Перхуша радостно и насмешливо, в лишь ему одному присущей манере. – Стало быть, добралися!
Гарин поворачивается к нему и видит совсем рядом лицо Перхуши – большое, занимающее всё пространство зимнего пейзажа, от поля до неба. Это остроносое, бородатое, как бы сорочье лицо, до боли знакомое, с рыжеватыми, слипшимися волосами, с инеем в бровях, с вековой крестьянской грязью в порах кожи, с вечно прищуренными глазками вызывает у него невероятный приступ чувства родства. Слёзы застят глаза, Гарин обнимает возницу и прижимается к его лицу, целует грубую, холодную от мороза кожу.
– Добралися, добралися, а как же… – бормочет Перхуша, неловко посмеиваясь.
– Дорогой мой, родной мой человек… – бормочет Гарин. – Спасибо тебе… спасибо…
От Перхушиного лица пахнет крестьянством: избой, хлевом, печкой и свежеиспечённым в этой печке ржаным хлебом. И эти запахи вызывают у Гарина новый поток слёз. Он рыдает, обнимая Перхушу.
– Так ведь доехали, барин, доехали! – смеётся Перхуша.
– Доехали… доехали… спасибо тебе, родной мой… – Гарин рыдает не оттого что доехали, а оттого что Перхуша жив, и сам он жив, и всё хорошо, и солнце яркое, и небо синее, и чистый воздух, и дымы из труб, и так хочется жить, любить, работать, преодолевать и созидать.
Самокат въезжает в Долгое. Гарину сразу хочется найти Зильбермана, передать ему вакцину, успокоить и обнадёжить, помочь вакцинировать деревенских. Они едут по главной улице, Гарин спрыгивает с самоката, идёт в избу. В ней красиво и аккуратно, тепло, всё на своих местах, топится печь, но людей нет. “Где же они?” – спрашивает Гарин у Перхуши. “Нешто у соседей!” – отвечает тот. Они идут в соседнюю избу. Там точно так же – печь топится, но никого нет. Они обходят все избы, и вдруг Перхуша догадывается: “Барин, так нынче суббота, банный день, стало быть, в баню все пошли!” – “В баню, конечно!” – радостно понимает Гарин, они идут, спешат по глубокому снегу, залитому ярким солнцем, снега много, он хрустит, сыпется, вязнет под ногами, они проваливаются по грудь в снег, идут к бане по каким-то заснеженным оврагам, разгребая снег, Гарин словно плывёт в белом ярком снегу, сжимая в руке саквояж с драгоценной вакциной, поднимает его вверх, чтобы не потерять. Наконец впереди виднеется баня. Она маленькая, кособокая, невзрачная и вся завалена снегом. “Что ж они выбрали такую убогую баню?!” – думает Гарин. Он подходит к бане, с трудом оттягивает, открывает перекошенную дверь и попадает в тёмное пространство. Это что-то вроде подземелья с огромными пещерами, ходами и ответвлениями; здесь полумрак, пахнет землёй, прелью, видны корни деревьев, но горят и светятся гнилушки, болотные ночные цветы. Гарин идёт по подземелью и вдруг оказывается в огромной пещере. От её размера захватывает дух. В пещере сгрудилось, собралось всё население Долгого. Мужики, бабы, дети, старики и старухи, все голые, мокрые, сгрудились под огромными земляными сводами и трутся руками, словно моются, делая вид, что это баня, хотя здесь холодно, и промозгло, и что-то хлюпает под ногами. Гарин приближается к ним, заговаривает, спрашивает, где Зильберман; они что-то бормочут, посмеиваются, продолжая тереться мокрыми руками; он понимает, что они его дурачат, начинает расталкивать их, думая, что их надо быстрей привить, чтобы они не стали зомби, если их покусают, тем более что они залезли под землю; но они дурачатся, бормочут и хихикают, нехотя пропуская его, он кричит на них, замахивается саквояжем, с трудом расчищая себе дорогу в этой мокрой, бормочущей голой толпе, наконец, он начинает просто орать: “Зильберман! Зильберман!!”; это вызывает хихиканье и насмешки мокрой крестьянской толпы; он в бессильном гневе лупит их саквояжем, толкает, распихивает, пролезает сквозь них, протискивается, понимая, что Зильберман, который терпеть не мог таких деревенских дураков, где-то рядом, совсем рядом; он влезает в узкий земляной проход, ползёт по нему в изнеможении и гневе, наконец, протискивается сквозь сужающуюся, сильно пахнущую перегноем землю и вваливается в небольшую пещеру; здесь обустроен какой-то пещерный уют, горят свечи, светятся гнилушки, какие-то травы засушены и развешаны, сухие грибы, мёртвые кроты; что-то в банках, это реторты, колбы, они соединены, но это не химический прибор, а простой самогонный аппарат, который работает, бурлит, пахнет самогоном; он видит в полумраке спину человека в очень грязном белом халате, вокруг него две голые пьяные бабы, в руках у них кружки с самогоном, они чокаются, пьют, хохочут, дурачатся и бормочут чушь; Гарин понимает, что перед ним Зильберман, и гневно толкает его в спину: “Саша, чёрт возьми, какого хрена ты сюда залез?!”, но тот не оборачивается, а продолжает общаться с пьяными бабами, он тискает их отвислые груди руками в резиновых перчатках, они пьяно хохочут, Гарин теряет терпение и орёт в черноволосый, кудрявый затылок Зильбермана: “Доктор Зильберман, ёб вашу мать!!! Я доктор Гарин!!! Вернитесь к своим обязанностям!!!”; тот не поворачивается и начинает смеяться, смеяться сдержанно, давясь от смеха, трясясь спиной, зато голые, мокрые, сисястые бабы, завидя Гарина, хохочут так, что Гарину становится невыносимо; ярость охватывает его, он начинает лупить Зильбермана саквояжем по грязной спине, лупит, лупит изо всех сил, но вдруг чувствует, что спина местами поддаётся, проваливается под ударами, хрустит; он хватает Зильбермана за плечо, чтобы повернуть к себе, но тот, продолжая хихикать и трястись, отворачивается; наконец, Гарин вцепляется в него, тянет на себя, поворачивает к себе и видит гниющее, полуразложившееся лицо Зильбермана. Тот гнусно хихикает, от него пахнет землёй, перегноем и человеческим гноем; он стал зомби, в ужасе догадывается Гарин, и вдруг Зильберман рычит и хватает его рукой за бок, сильной и цепкой; Гарин изо всех сил бьёт его кулаком в лицо, оно омерзительно хрустит, брызжа гноем, деформируется; Гарин вырывается, оставляя в руке зомби одежду, кожу, собственную плоть, рвётся из пещеры, но мокрые, голые зомби-крестьяне липкой массой наваливаются, хватают; Гарин отпихивается, кричит от ужаса, проваливается в земляную стену, находит нору, ползёт, ползёт по ней наверх и – о чудо! – вылезает в яркое, солнечное, зимнее пространство; вокруг всё то же село, опустевшее Долгое, Гарин бежит по вязкому, глубокому снегу, в изнеможении выбирается на улицу; надо срочно найти Перхушу, самокат и удирать отсюда к чертям собачьим; он видит самокат и Перхушу, тот что-то спокойно варит на костре; Гарин подбегает к нему, кричит, что надо бежать, Перхуша с обидой качает своей птичьей головой: “Барин, а я вам супчик из синицы сварил…”, Гарин видит, что Перхуша сварил суп в его немецком барометре, “Что ты делаешь, зачем?!” – начинает гневаться Гарин, но понимает, что надо уносить ноги из проклятого Долгого: “Бросай всё к чертям, поехали!!”, “Да как же, барин, супчик, супчик хороший, синичку рукавицей споймал…”, “Бросай всё к чёрту, дурак, здесь зомби!!”; Гарин бьёт, толкает Перхушу, тот пятится и стремительно бежит к самокату; Гарин бежит за ним, отстаёт, но вдруг прямо впереди из улицы, раздвигая мёрзлую землю страшными когтистыми руками, начинает мощно вылезать толстая простоволосая баба со знакомым, широким, но тронутым тленом лицом; заметив Гарина, она ухмыляется: “А ну, попахтай меня, милай!”; Гарин узнаёт в ней жену маленького мельника, на бегу делает фантастический прыжок, перепрыгивая через зомби-мельничиху, но она успевает больно царапнуть его когтями по ноге; Гарин приземляется, несётся по улице, видит впереди самокат, но Перхуша не сидит в нём, а копошится возле; “Поехали!!!” – вопит Гарин, “Погодите, барин, ещё не завёл…” – бормочет Перхуша и всовывает в передок капора коленчатую стальную рукоятку, которыми шофёры заводили допотопные грузовики; “Что ты делаешь?!” – кричит ему в ухо Гарин, но Перхуша вдруг зло огрызается: “Завожу мотор, вот чего делаю!” – и Гарин понимает, что это вовсе не Перхуша, а какой-то сомнительный, опасный мужик, вор и пьяница, он не может вспомнить, где он встречал его раньше; мужик открывает капор самоката, Гарин заглядывает и видит, что в капоре нет никаких маленьких лошадок, а стоит здоровенный, громоздкий, грязный допотопный мотор, и на нём оттиснуто 50 л. с. Гарин понимает, что ему придётся ехать с этим опасным мужиком, с этим вором, но делать нечего, надо бежать, а где же Перхуша? и вдруг он понимает, что этот мужик убил Перхушу, продал лошадок и вместо них купил и поставил этот чёртов мотор; он понимает, что бежать придётся вместе с этим бандитом, а что делать? в саквояже был револьвер, нужно достать его, а где саквояж? он остался в подземелье, чёрт, от бандита можно ждать всё что угодно, он убийца, вор, но выбора нет, придётся ехать с ним, и вдруг до Гарина доходит, что вот этот мужик, эта хитрая сволочь убила Перхушу, он просто взял и убил Перхушу, родного доброго человека, спасителя, который, пока Гарин лазил по подземелью, поймал синичку и варил из неё суп для Гарина, чтобы накормить доктора, а эта сволочь подло подкралась и убила его Перхушу, и теперь Перхуши больше нет, какая хитрая и мерзкая сволочь, блядская гадина, мразь, ярость и горе переполняют Гарина, он хватает мужика за голову и начинает колотить ею по мотору, по оттиску 50 л. с., он колотит, колотит изо всех сил, разбивая голову этой сволочи до крови, до мозга, но горе от потери Перхуши ещё сильнее, чем ярость, чем кровь и мозг этой сволочи, Гарин бьёт и рыдает, бьёт и рыдает, бьёт и рыдает.