— Здесь есть для этого местечко, — сказал доктор, указывая на стену, где уже были развешаны такие же странные пастели. — Но я все же хотел бы знать, что тут изображено.

Все с тем же серьезным видом она слегка откинулась назад, чтобы лучше рассмотреть свою работу.

— Не знаю, но это красиво.

В это время вошла Мартина. Она одна прислуживала доктору в течение тридцати лет и стала настоящей хозяйкой дома.

Хотя ей перевалило за шестьдесят, она тоже была свежа, подвижна и молчалива. В своем неизменном черном платье и белом чепчике она походила на монахиню, — маленькая, бледная и умиротворенная, со светло-серыми потухшими глазами.

Она молча уселась прямо на пол возле кресла с продранной старой обивкой, сквозь которую вылезали волосы. Вытащив из кармана иголку и моток шерсти, она принялась зашивать. Целых три дня она ожидала свободной минуты, чтобы взяться за починку дыры, мысль о которой не давала ей покоя.

— Пока вы здесь, Мартина, — добродушно сказал Паскаль, обхватив обеими руками непокорную голову Клотильды, — заштопайте-ка и эту сумасбродную головку.

Мартина, подняв свои выцветшие глаза, посмотрела на доктора с привычным обожанием.

— Почему, сударь, вы говорите мне это?

— Потому, моя милая, что, по моему убеждению, именно вы, с вашей набожностью, напичкали эту маленькую, круглую наивную и серьезную головку мыслями о том свете.

Обе женщины обменялись взглядом взаимного понимания.

— О сударь, религия никогда никому не причиняла вреда… Ну, а если о ней не думают одинаково, лучше и вовсе не говорить о ней.

Наступило гнетущее молчание. Только это разногласие иногда вызывало ссоры у трех друзей, живших одной нераздельной жизнью. Мартине было всего двадцать девять лет, на один год больше, чем доктору, когда она поступила к нему на службу. Он только начинал тогда работать как медик в маленьком светлом домике в новой части города Плассана. А тринадцать лет спустя Саккар, брат Паскаля, овдовев и собираясь второй раз жениться, привез ему свою дочь, семилетнюю Клотильду. Мартина сама воспитывала девочку, водила ее в церковь и отчасти передала ей то пламя веры, которым всегда пылала. Доктор, с его широким умом, не чувствуя себя вправе лишать кого бы то ни было радостей веры, позволил им свободно наслаждаться ею. Он ограничился тем, что сам руководил образованием девушки, стараясь дать ей обо всем здоровое, правильное представление. Так почти восемнадцать лет они жили втроем, уединившись в усадьбе Сулейяд, в предместье города, недалеко от кафедрального собора св. Сатюрнена. Жизнь, посвященная большой работе, скрытой от всех, протекала счастливо; и все же ее несколько омрачало неприятное чувство, рождаемое все более жестокими спорами по поводу веры.

Опечаленный Паскаль прошелся по комнате. Потом как человек, не скрывающий своих мыслей, он сказал:

— Теперь ты видишь, дитя мое, что все эти мистические небылицы извратили твой тонкий ум… Твой милосердный бог совсем не нуждался в тебе, мне следовало сохранить тебя для себя одного; от этого тебе было бы только лучше.

Клотильда дрожала от волнения, но ее светлые глаза смело, в упор, смотрели на него, она не сдавалась.

— Это ты, учитель, чувствовал бы себя лучше, если бы смотрел на все не только плотскими очами… Есть еще нечто другое… Почему ты не хочешь видеть?..

Мартина по-своему пришла ей на помощь.

— Верно, сударь, человек такой святой жизни, как вы, — это я всегда говорю, — должен ходить с нами в церковь… Конечно, господь вас помилует, но я не нахожу себе места при мысли, что вы не сразу попадете в рай.

Доктор Паскаль был озадачен: они обе, обычно столь послушные, покорные, полные женской нежности, завоеванной его веселостью и добротой, подняли настоящий бунт. Он уж готов был резко ответить им, как вдруг сразу понял бесполезность спора.

— Вот что, оставьте меня в покое. Уж лучше я пойду работать… И помните, чтобы никто не мешал мне!

Он быстро направился в свою комнату, где было устроено нечто вроде лаборатории, и заперся там. Входить туда было строго запрещено. Там он занимался особыми работами, о которых никому не говорил. Скоро послышался ровный и медленный стук пестика в ступе.

— Ну вот, — сказала Клотильда, улыбаясь. — Теперь он в своей дьявольской кухне, как выражается бабушка.

И она снова принялась спокойно срисовывать стебель штокрозы, соблюдая в рисунке математическую точность. Она нашла правильный тон для фиолетовых лепестков с желтыми полосками, соблюдая самые тонкие оттенки окраски.

— Ах, какое несчастье! — прошептала немного спустя Мартина, все еще чинившая, сидя на полу, свое кресло. — Человек такой праведной жизни и сам зазря себя губит!.. Что и говорить, вот уже тридцать лет, как я его знаю, и никогда он никому не сделал ни на столечко зла. Золотое сердце! Последний кусок отдаст… Да к тому же всегда такой милый, такой здоровый, веселый, — настоящее благословение божие!.. Ведь это смертный грех, что он не хочет примириться с господом богом. Правда, барышня, нужно его заставить.

Клотильда, удивленная такой длинной речью, важно согласилась с ней.

— Конечно, Мартина. Решено. Мы его заставим.

Звонок, задребезжавший внизу, у входной двери, нарушил наступившее молчание. Он был нарочно устроен при входе, чтобы его слышали всюду в этом доме, слишком большом для его трех обитателей. Мартина выразила удивление, пробормотав сквозь зубы: «Кто ж это мог прийти в этакую жарищу?» Она встала, открыла дверь, наклонилась над перилами лестницы и, возвратившись, объявила:

— Это госпожа Фелисите.

В комнату быстро вошла старая г-жа Ругон. Несмотря на свои восемьдесят лет, она поднялась по лестнице с легкостью молоденькой девушки. Она все еще была брюнеткой, живой, как ртуть, худощавой и неугомонной. Она казалась очень изящной в черном шелковом платье, и сзади ее можно было принять, глядя на ее тонкую талию, за женщину, спешащую к предмету своей любви или честолюбивых замыслов. Ее глаза на иссохшем лице сохранили свой блеск, и она по-прежнему, когда хотела, улыбалась очаровательной улыбкой.

— Как, бабушка, это ты! — воскликнула Клотильда, спеша ей навстречу. — Но ведь сегодня ужасная жара, можно свариться!

Фелисите поцеловала ее в лоб и рассмеялась:

— О, я люблю солнце!

И, подбежав маленькими быстрыми шажками к окну, она откинула задвижку ставня.

— Приоткройте же хоть немного! Слишком печально жить так, в темноте… У меня всегда солнце.

Через полуоткрытый ставень хлынул поток горячего света, волны колеблющегося пламени. Под раскаленным бледно-голубым небом расстилалась широкая сожженная равнина, словно заснувшая и встретившая смерть в этой пожирающей огненной печи, а направо, в ослепительном свете, над розовыми крышами стройно возвышалась колокольня св. Сатюрнена, эта позлащенная башня с гранями, напоминающими побелевшие кости.

— Сейчас, — продолжала Фелисите, — я отправляюсь в Тюлет и зашла узнать, не здесь ли Шарль, чтобы захватить его с собою… Но я вижу, его нет. Тогда в другой раз.

Пока она объясняла причину своего посещения, ее внимательные глаза бегали по всей комнате. Впрочем, она не особенно долго распространялась об этом и, услышав равномерный шум ступки, доносившийся из соседней комнаты, заговорила о своем сыне Паскале.

— А, он все еще в своей дьявольской кухне?.. Не беспокойте его. Мне с ним не о чем говорить.

Мартина, снова занявшаяся своим креслом, подняла голову и заявила, что она и не собиралась беспокоить доктора. Клотильда вытирала полотенцем испачканные пастелью пальцы, а Фелисите вновь принялась с видом следователя расхаживать взад и вперед мелкими шажками.

Старая г-жа Ругон уже два года вдовела. Ее муж, до того растолстевший, что уже не мог двигаться, умер от несварения желудка 3 сентября 1870 года, ночью того самого дня, когда он узнал о разгроме при Седане. Крушение государственного строя, которым он гордился как один из его основателей, поразило его, словно удар молнии. Поэтому Фелисите притворялась, что вовсе не интересуется политикой, и жила подобно королеве, свергнутой с престола. Ни для кого не было тайной, что Ругоны в 1851 году спасли Плассан от анархии, способствуя государственному перевороту 2 декабря. Несколькими годами позже они отвоевали его еще раз у легитимистских и республиканских кандидатов, послав в Палату бонапартиста. Власть абсолютизма была там всемогуща вплоть до самой войны; она была признана настолько, что во время плебисцита получила подавляющее большинство голосов. Но после разгрома город стал республиканским; квартал св. Марка снова занялся подпольными роялистскими интригами, а старый и новый город послали в Палату депутатов либерала, хоть и слегка настроенного в пользу Орлеанов, но готового немедленно примкнуть к Республике, как только она восторжествует. Вот почему Фелисите, прекрасно отдававшая себе во всем отчет, устранилась от дел, довольствуясь своей ролью низложенной королевы павшего строя.