– Милый, милый, прости меня, если сможешь. Но как же мне быть, маленький мой? Ведь не могу же я допустить, чтобы ты у меня не родился!

Почему я так часто возвращалась мыслями именно в те годы? Думала я не только о Юрке. Я вспоминала себя, тринадцатилетнюю – живую и подвижную девочку с копной кучерявых волос и веснушками.

И бабулю – милую старушку в огромных вязаных кофтах и тоненькой, собранной в складочки, кожей лица, больше похожей на пергаментную бумагу.

И маму – рослую женщину с упрямо сжатой лентой губ и идеальным макияжем. В ней странным образом соседствовали вечное чувство вины передо мной и бабулей и постоянная готовность огрызнуться.

Бабуля проводила со мной все дни. Мама приходила поздно. От нее часто пахло дорогими духами, шоколадом, нередко – вином.

– Что? – отрывисто и резко спрашивала она у бабули, разуваясь у вешалки.

Бабуля качала головой, и маму это уже раздражало. Когда же бабуля подавала первую реплику, мама моментально вскидывала острый подбородок и принимала надменный и, как ни странно, одновременно жалкий вид.

– Двенадцатый час, Натуся, – говорила бабушка.

– И что?! – в мамином голосе отчетливо слышались воинствующие нотки.

– Ты заканчиваешь работу в пять. Мы ждали тебя к шести.

– Я задержалась. У нас на работе было мероприятие, – бросала мама, нервным жестом разматывая шейную косынку. И вдруг, даже не дождавшись бабулиного ответа, срывалась на крик: – Черт меня возьми, да в конце концов, я никому не обязана отчитываться! Где я была, с кем я была – это не касается никого, никого!!!

– У тебя дочь, Натуся, – тихо замечала бабуля.

– Черт меня возьми, я это знаю! Да! В конце концов, я сама ее рожала! – кричала (уже кричала!) мама. – Но, если у женщины есть дочь, она не перестает от этого быть женщиной! Да! Черт меня возьми, я женщина! И пока есть на свете мужики, которые готовы это засвидетельствовать, я не намереваюсь себя хоронить!

– Это грубо и пошло, Натуся – говорила бабуся еще тише.

– Что?!

– А вот то, что ты сейчас сказала…

– Плевать!

Подбородок у мамы начинал дрожать, она отворачивалась – и замечала меня. Я стояла на пороге своей комнаты. Очень это было больно – смотреть, как ссорятся два самых дорогих для меня человека, но что-то толкало меня каждый раз выходить на порог, как только мамин ключ вползал в дверную скважину.

– Подслушиваешь?! – уже даже не говорила, не кричала, а как-то шипела мама, глядя на меня ненавидящими глазами. – Черт возьми, это не ребенок, это шпион, настоящий соглядатай! Уйди отсюда, уйди с глаз моих, дрянь, ах, какая же ты дрянь…

Мамина рука нащупывала что-то на подзеркальнике – все равно что, расческу или лак для волос, – и это летело в мою сторону. Я закрывала лицо руками.

Вечер заканчивался, как всегда, слезами. Моими. И мамиными.

В промежутках между собственными всхлипами я слышала, как на кухне тяжело и судорожно вздыхает бабуля.

* * *

Бабуля, я знала, меня любила. А мама… мамино отношение ко мне я всегда затруднялась определить. Трудно мне это сделать и сейчас.

Строго говоря, сама я тоже из неполной семьи. Отец с нами не жил, он ушел к другой женщине почти сразу после моего рождения. Но в глазах сплетниц нашего и окрестных дворов оснований называть меня «безотцовщиной» не было.

Во-первых, отец у меня был, и он дисциплинированно приходил ко мне каждое воскресенье, принося с собой аккуратно завернутые руками чужой женщины гостинцы и запах чужого дома. Во-вторых, мама родила меня в законном браке. И то, что муж ушел от нее, оставив законную жену с ребенком на руках ради длинноногой продавщицы соседнего продмага, придавало маме ореол мученицы. И этот ореол мама носила с высоко поднятой головой, так же гордо, как носят корону.

Мать Юрки Артемьева, родившая неизвестно от кого и неизвестно зачем, была в глазах нашей дворовой общественности женщиной с сомнительной репутацией. Несмотря на то, что эта женщина возвращалась с работы точно в положенный срок. А лопоухий мальчик, у которого в свидетельстве о рождении в графе «отец» зиял позорный прочерк, встречал усталую женщину уже у самого входа в парадное. И отнимал у нее вечно груженные продуктами сумки и нес их на пятый этаж.

Мне же никогда не приходило в голову встречать маму с работы… Даже в тех редких случаях, когда она приходила домой еще до окончания светового дня. Весь этот световой день я проводила с бабулей. В этом мне повезло – у меня была классическая бабуля, большая, полная, добрая, прекрасная кулинарка и рукодельница, великолепная рассказчица с запасом чудесных волшебных историй. Всему лучшему, что во мне есть, я обязана ей.

Став взрослее, я заявила бабуле:

– Мама меня не любит, и я ее не люблю. Скажи, зачем мы нужны друг другу? Лучше бы я жила с тобой, а она бы ушла.

– Нельзя так говорить, Веруня, – вздыхала бабушка. – Мама тебя любит. Она просто несчастна. Очень несчастна. Люби маму, деточка, и жалей ее. Жалость – это любовь.

– Не буду, – упрямо наклоняла я голову. – Пусть она уходит. К этим, своим…

Бабуля испуганно смотрела сквозь очки, потом прижимала мою голову к себе и заговаривала о другом. А я исподлобья смотрела на мамин туалетный столик с целой батареей духов, кремов и всяческих помад и чувствовала, как во мне крепнет глухое раздражение против этой женщины, все более и более от меня далекой…

Сейчас я понимаю, что мама была действительно несчастной. Но даже это понимание не спасает меня от неодолимого чувства неприязни к ней – даже сейчас, когда мне самой больше лет, чем было маме, когда ее бросил папа… Мне двадцать пять, ей – сорок семь, а бабуля давно умерла. Я не выполнила ее завета: полюбить и пожалеть. И у нас с матерью плохие отношения.

* * *

Все годы, что я ее помню, мать не занималась моим воспитанием. Она бросилась в другую крайность – погрузилась полностью в переживания по поводу ухода отца, в свое желание отомстить ему, заставить пожалеть о том, что он ее бросил. И, кажется, лет на пятнадцать, а то и больше, мама вообще забыла, что я существую.

– Натуся… ты опять? – слабо вскрикивала бабуля, выходя в коридор в третьем часу ночи.

– Оста-авь меня, ради бога! Да подите вы все к чертям собачьим!!!

И снова расческа летела в мою голову, мамин подбородок со все более ощутимыми следами увядания начинал мелко дрожать, я захлебывалась слезами у себя на диванчике, а бабуля, повздыхав на кухне, приносила мне воды, и вслед за ней в дверь вползал терпкий запах валокордина.

– Веруня, – теплая бабушкина ладонь ложилась мне на лоб, – деточка, не плачь. Пожалей маму, деточка…

А годы шли.

Тихо, во сне, умерла бабуля – как раз в то лето, когда я перешла в выпускной класс. Кажется, только эта смерть и заставила маму обратить на меня внимание. Когда я впервые за много-много лет ощутила на себе ее пристальный взгляд, то была потрясена тем выражением страха, смешанного с чувством вины, которое плескалось в этих глазах.

– Куда ты направляешься?

– Гулять.

– С кем?

– Так… С подружками.

– Хм… А ведь я совсем не знаю твоих подружек.

На это я могла только пожать плечами.

– Верка, – вдруг сказала мать севшим голосом, – Ве-ерка, а ведь ты, оказывается, совсем взрослая…

Мне было пятнадцать лет, а в пятнадцать лет никто не назовет себя ребенком.

– Рада, что ты это заметила, – сухо говорила я.

– Ты красивая.

– Уж не в тебя ли?

– Не знаю. Может быть… – Мама старалась не замечать моего вызывающего тона. – Вернешься не поздно?

– Как получится.

– Хорошо… А кофточку надо сюда другую. Эта к мини-юбке не идет… И ноги у тебя красивые, Верка. Длинные. И волосы… Совсем как у меня в молодости.

И все же ее хватило ненадолго. Месяц или два мать старалась быть дома, приносила мне вещи, которые, по ее мнению, я должны была носить, таскала меня по магазинам, накупила гору косметики и бижутерии. Но я не могла избавиться от гадкого чувства – все это мама делает не из любви ко мне, а, скорее, от потрясения: она поняла, что у нее все-таки есть дочь, и это открытие ее ошеломило.