– Откуда ты взялся? – спросил я. – Тебя что, обидели?
– Меня зовут Мэтью.
– Меня тоже. Значит, мы тезки. Что с тобой стряслось?
– Я ведь совсем маленький. – Он еще плакал, но между всхлипами уже успевал переводить дыхание.
– Где ты живешь, Мэтью?
– У себя дома. Если я скажу тебе где, отец побьет меня. – С этими словами он посмотрел мне в глаза и зевнул. Не могу передать, какой меня охватил ужас, ибо я глядел на себя самого в обличье ребенка. Я видел это лицо на фотографиях, сохранившихся у матери. Но тут мальчишка вскочил на ноги и выбежал прочь из сада.
Я снова почувствовал то особое недомогание, или опустошение, которое, казалось, преследовало меня повсюду. Несколько секунд я простоял, пытаясь отдышаться; затем поспешил в дом и с громким треском захлопнул за собой дверь. По-моему, я дрожал, но все вокруг было тихо. Это разбудило во мне злобу, и я помню, как вызывал на свет Божий того, кто якобы притаился в этом доме и ждал меня. Никто, понятно, не откликнулся; тогда я чуть ли не в ярости распахнул дверь, ведущую в полуподвал, и опрометью бросился вниз по лестнице. Едва включив свет, я увидел символы на старой стене, но теперь меня почему-то больше манил прямоугольный контур под ними. Я прошел по каменным плитам и постучался в замурованную дверь.
Тогда стена раскрылась, и нечто проникло внутрь. По крайней мере, так мне почудилось тогда, но, переведя дух, я уже не мог отнести эту фигуру к какому-то определенному месту; она словно стала неким чувством у меня в груди. Затем мне послышались голоса.
«Я думал, что в камне видны лишь призраки, но теперь вы начинаете видеть и живых людей».
«На то Божья воля, сэр».
«Ах вот как? Божья или ваша собственная?»
«Вы знаете меня и должны помнить, что между нами никогда не было и тени лжи. Постойте-ка. Видите там нечто? Нечто в человеческом образе?»
«Я ничего не вижу. Совсем ничего».
«Говорю вам, доктор Ди, сей камень отворил врата ада. Эта комната, этот дом уже полны его исчадьями».
– Скажите, – громко произнес я, – вы верите в привидения?
«Вы что-нибудь слышите?»
«Я слышу только ветер».
– Есть теория, что они воплощают собой половую неудовлетворенность, а как по-вашему? А если призраки – это символы поражения, то что означает все прочее – запертая дверь, неубранная постель, плачущий ребенок? Как все это вписывается в общую картину? И что связывает вас с моим отцом? – Тут я понял, что в подвале звучит один лишь мой голос; но вместо того чтобы поддаться благотворному действию тишины и пустоты, я ощутил странное смятение. Мне хотелось слышать эти голоса, хотя бы ради того, чтобы уверить себя, что не все еще потеряно. Но разве мертвые могут говорить?
О Господи, что это был за сон? Я вновь сидел у себя в кабинете, склоненный над своими бумагами, но видение темного града так глубоко потрясло меня, что я с трудом сдерживал вопль ужаса. До рассвета оставался еще час, и я обонял в горсти свое зловонное дыхание; что за жуткую ночь выпало мне пережить! Я помнил, как плыву в лодке, преследуемый своим двойником, как стою перед королевой, погрузившей руки в мое тело, но, конечно же, все это были только призраки и порожденья кошмара? Однако я ощущал, что внутренне изменился. Я видел мир без любви и отлично понимал, почему это зрелище было открыто мне не кем иным, как отцом: моя любовь к золоту намного превышала любовь к нему, и смерть его вызвала у меня в душе лишь отвращенье да страх. Так вот куда мне грозило попасть, если то был мир, созданный по моему собственному образу.'
Кто мог спасти меня от этого мрака? Один-единственный человек, но я так привык к его присутствию и его любви, что считал их почти не заслуживающими внимания; но спасти меня могла только моя жена. Нет, имелся лучший и более верный способ: я должен был спастись сам, вновь обретя те нежность и симпатию, которые некогда питал к ней. Мне следовало освежиться в водах того ключа любви, что есть в каждом человеке; но прежде надо было найти свой путь к сему ключу, к сему началу. Итак, я стал похож на статую, изваянную Праксителем: стоявшему перед ней казалось, что она смеется; стоявшему слева – что спит; с другого же бока она выглядела плачущей. Я повернулся к миру своей скорбной стороной и узрел его в новом обличье.
Вдруг словно из-под земли полилась загадочная и сладостная музыка, но, потихоньку выйдя в коридор, я сразу понял, что это звуки клавесина, доносящиеся из горницы жены. Я на цыпочках спустился по лестнице и некоторое время слушал, не переступая порога ее комнаты; затем отодвинул портьеру, которая загораживала вход, шагнул внутрь и остановился на почтительном расстоянии за ее спиной. Она наигрывала мелодию «Чужие Мы Ныне», но оборвала свою чудесную игру, едва заслышав мое дыхание. Потом обернулась, и я, к своей великой печали, увидел, как исхудало ее лицо. Точно та, кого я знал, ушла навсегда и оставила вместо себя другую; но разве не могло это способствовать возрожденью любви?
«А я думал, тебе нездоровится», – сказал я, пытаясь подбодрить и ее, и себя.
«Так и есть. Но я играла, чтобы разогнать тоску».
«Отчего ты тоскуешь, жена?»
«Отчего? Вы еще спрашиваете?» Я промолчал. «Всю ночь меня мучили спазмы и колики, сэр, а теперь накинулась мигрень».
Я пощупал у нее пульс и осмотрел ее внимательнее. «Да, ты больна, – промолвил я, – но хворь твоя не опасна. Ступай к себе в светелку и приляг отдохнуть. Я сварю тебе бульон, который успокоит желудок и окажет мочегонное действие. Все будет хорошо, мистрис Ди, все будет хорошо. А еще твою комнатку надо украсить цветами. Засушенные розы навевают мирные думы и исцеляют любые кишечные расстройства».
«Мистер Келли уже лечил меня».
«Келли? И что же он сделал?»
«Он дал мне особое питье с пшеничной мукой и дынными семечками. Назвал его укрепляющим – и горько же оно было, скажу я вам! А я только проснулась и даже ночное платье не успела переменить, но он заставил меня выпить».
«Ладно, – отвечал я. – Ни слова более. Я предписываю тебе строгую диету, а кроме того, ты должна много спать».
Я проводил жену в ее светелку и велел Одри усыпать пол душистыми цветами и благоухающими травами с малой примесью ароматических порошков – всему этому надлежало помочь ей в борьбе с недугом. Потом я принес ей легкий капустный отвар и накрошил туда немного куриного мяса, но она лишь пригубила этой похлебки. Далее, я изготовил фиалковый настой – им смачивают лоб и ноги даже самых тяжелых больных, если те страдают бессонницей. И так минули два дня, а она все угасала да угасала; я уже не знал, что сказать и что сделать, и решил посоветоваться с Эдуардом Келли, который каждое утро гулял в коридоре перед ее комнатой.
«Как она нынче?» – спросил он меня, когда мы встретились.
«Очень плоха». Я только теперь вспомнил о том его лекарстве. «Чем это вы ее потчевали?»
«Всего-навсего вином с мускатным орехом».
«Она сказала, что питье было горькое».
«Нет, нет, – ответил он. – Это все ее фантазии, ведь больному в бреду невесть что может почудиться. Знаете, как лихорадка меняет вкусовые впечатления».
Назавтра он вновь спросил меня о ее самочувствии и весьма расстроился, когда я сказал, что ей до сих пор не полегчало. В тот же день, примерно в час пополудни, ко мне в кабинет прибежала Одри: она пожаловалась, что Келли услал ее от постели госпожи с каким-то поручением, но она подглядела в замочную скважину и увидела, что он дает мистрис Ди какое-то снадобье. Я немедля спустился вниз и застал его возле ложа жены плачущим и возносящим молитвы.
«Что вам здесь нужно, сударь? – спросил я. – Вы ведете себя неподобающим и неблагоразумным образом».
Он прервал молитву и посмотрел на меня сквозь слезы. «Пожалуй, мне недостает благоразумия, – сказал он, – но чего же вы ждали от человека, который всегда любил вашу жену как брат?»
«Одри сообщила мне, что вы давали ей какой-то напиток или лекарство».