— Сеньор губернатор! Этот человек — только на вид мужчина, а на самом деле это переодетая в мужское платье женщина, и притом недурная собой.
Они поднесли к лицу задержанного не то два, не то три фонаря, и фонари осветили лицо девушки лет шестнадцати с небольшим, у которой волосы были собраны под сеткой из золотистых и зеленых шелковых нитей: то была писаная красавица, чистый перл. Ее окинули взглядом с головы до ног и обнаружили, что на ней красные шелковые чулки, подвязки из белой тафты с бисерной и золотой бахромою, шаровары из зеленой с золотом парчи, кафтанчик из той же материи, под ним камзол из великолепной белой, шитой золотом ткани, а на ногах белые мужские башмаки; вместо шпаги за поясом у нее был драгоценный кинжал; пальцы унизаны чудными кольцами. Одним словом, девушка всем понравилась, но никто не знал ее; местные жители объявили, что не имеют понятия, кто она такая, в особенности же были удивлены те, коим было велено дурачить Санчо, ибо это происшествие и эта встреча не были ими подстроены, и они в замешательстве ожидали, чем все это кончится. Санчо опешил при виде такой красавицы и спросил ее, кто она, откуда и что принудило ее надеть на себя это платье. Девушка стыдливо потупила очи и с наискромнейшим видом молвила:
— Сеньор! Я не могу говорить при всех о том, что мне надлежит содержать в глубочайшей тайне. Я только хочу, чтобы вы знали, что я не воровка, не преступница, а просто несчастная девушка, которую ревность вынудила пренебречь приличиями.
При этих словах домоправитель обратился к Санчо:
— Сеньор губернатор! Велите этим людям отойти в сторону, дабы сеньора могла без стеснения говорить все, что ей угодно.
Губернатор отдал приказ; все отошли в сторону, за исключением домоправителя, дворецкого и секретаря.
Удостоверившись, что все прочие находятся на почтительном расстоянии, девушка начала так:
— Сеньоры! Я дочь Педро Переса Масорки: он держит на откупе шерсть в нашем городе и часто бывает у моего отца.
— Это что-то не так, сеньора, — заметил домоправитель, — я хорошо знаком с Педро Пересом, и мне известно, что детей у него нет, ни сыновей, ни дочерей, а кроме того, вы говорите, что это ваш отец, и тут же прибавляете, что он постоянно бывает у вашего отца.
— Я тоже обратил на это внимание, — вставил Санчо.
— Видите ли, сеньоры, от волнения я сама не знаю, что говорю, — призналась девушка. — Сказать вам откровенно, я дочь Дьего де ла Льяна, которого ваши милости, верно, хорошо знают.
— Вот это другое дело, — заметил домоправитель. — Я знаю Дьего де ла Льяна — это знатный и богатый идальго, у него сын и дочь, и с тех пор, как он овдовел, никто во всем городе не может сказать, что когда-нибудь видел в лицо его дочь: он держит ее под семью замками и даже солнцу не дает на нее смотреть, но совсем тем молва трубит о необычайной ее красоте.
— То правда, — молвила девушка, — и эта дочь — я. Вы, сеньоры, видели меня и можете увериться сами, лжива или не лжива молва о моей красоте.
Тут девушка горько заплакала, а секретарь приблизился к дворецкому и шепнул ему:
— Вне всякого сомнения, с бедной девушкой что-нибудь важное приключилось, коли она, дочь столь благородных родителей, в этом одеянии и в такую пору бродит по улицам.
— Сомневаться не приходится, — согласился дворецкий, — тем более что слезы ее подтверждают наше предположение.
Санчо употребил все свое красноречие, чтобы утешить ее, и сказал, что она смело может поведать им свои злоключения: они, мол, постараются не на словах, а на деле оказать ей всяческую помощь.
— Вот в чем состоит весь случай, — заговорила она. — Мой отец держал меня взаперти целых десять лет, а как раз столько и прошло с того дня, когда мою матушку опустили в сырую землю. Даже слушать мессу я хожу в нашу домашнюю богато убранную молельню, так что до сих пор я не видела ничего, кроме дневных и ночных небесных светил, не имела представления ни об улицах, ни о площадях, ни о храмах и не видела других мужчин, кроме моего отца, брата и откупщика Педро Переса; откупщик бывает у нас постоянно, и, чтобы не открывать вам, кто мой настоящий отец, мне и пришло в голову выдать себя за дочь откупщика. Это заточение, эта невозможность выйти из дому, хотя бы только для того, чтобы пойти в церковь, уже давно повергают меня в отчаяние: я хочу видеть свет, мне хочется посмотреть, по крайней мере, на мой родной город, и я полагаю, что это желание не противоречит тем приличиям, которые девушкам из хороших семей подобает соблюдать. Когда до меня доходили слухи, что в городе устраиваются бои быков, бранные потехи или что дают какую-нибудь комедию, я забрасывала вопросами моего брата, годом моложе меня, и еще о многом, о многом из того, что мне также не довелось видеть, я его расспрашивала, он же старался как можно лучше мне все объяснить, но его рассказы только усиливали во мне желание видеть все это своими глазами. Однако ж история моей гибели выходит слишком длинной, — словом, я упросила и умолила моего брата… но ах! лучше бы мне не упрашивать и не умолять его…
И тут она снова залилась слезами. Домоправитель же ей сказал:
— Продолжайте, сеньора, и поведайте нам наконец, что такое с вами случилось: ваши речи и ваши слезы приводят нас в недоумение.
— Речи мои теперь будут кратки, зато слезы — обильны, — молвила девушка, — а иных последствий и не могут иметь неразумные желания.
Красота девушки поразила воображение дворецкого, и, чтобы еще раз взглянуть на нее, он снова поднес к ее лицу фонарь и невольно подумал, что по ее щекам катятся не слезы, но бисеринки или же роса лугов и что это даже слишком слабое сравнение: что слезы ее не менее прекрасны, чем перлы Востока, и хотелось дворецкому, чтобы горе ее было не столь велико, как о том свидетельствовали слезы ее и вздохи. Губернатор между тем досадовал на девушку за то, что уж очень она затягивает свой рассказ; наконец он не вытерпел и попросил не держать их долее в неведении: час, дескать, поздний, а он только начал обход. Тогда она, прерывая свою речь рыданиями и всхлипываниями, заговорила снова:
— Все мое несчастье, все мое злополучие состоит в том, что я упросила брата, чтоб он позволил мне переодеться мужчиной и дал мне свое платье, и чтоб он ночью, когда батюшка заснет, показал мне город. Наскучив моими мольбами, он в конце концов уступил, я надела на себя вот этот самый костюм, он надел мое платье, которое, кстати сказать, очень ему подошло, потому что у него нет еще и признаков бороды и лицом он напоминает прелестную девушку, и вот нынче ночью, вероятно с час тому назад, мы ушли из дому и, влекомые легкомыслием молодости, обежали весь город и уже собирались домой, как вдруг увидели, что навстречу нам целая гурьба, и тут мой брат мне сказал: «Сестрица! Как видно, это ночной обход: беги со всех ног, что есть силы, за мной, чтобы нас не узнали, а иначе дело плохо». С последним словом он повернул обратно и пустился бежать без оглядки. Я же через несколько шагов со страху упала, и тут ко мне приблизился блюститель порядка и привел меня к вам, и мне сейчас очень стыдно: столько народу на меня смотрит и, верно, думает, что я скверная, взбалмошная девчонка.
— Это и есть, сеньора, все ваше злосчастье? — спросил Санчо. — А как же вы сперва сказали, что уйти из дому вас принудила ревность?
— Больше со мной ничего не приключилось, и оставила я дом не из ревности, а потому, что мне хотелось видеть свет, — впрочем, желание мое не выходило за пределы улиц нашего города.
Что девушка говорила правду истинную, это выяснилось окончательно, когда полицейские привели ее брата, коего один из них настиг в то время, как он убегал от сестры. На нем была только пышная юбка и голубой камки мантилья с золотыми позументами, а головной убор заменяли его же собственные волосы, вившиеся белокурыми локонами и походившие на золотые колечки. Губернатор, домоправитель и дворецкий отвели его в сторону, чтобы их не слышала девушка, и спросили, почему на нем это одеяние, — тогда он, смущенный и растерянный не меньше, чем его сестра, рассказал то же, что и она, и этим чрезвычайно обрадовал влюбленного дворецкого. Губернатор, однако ж, заметил: