Природа, как и жизнь, не поддается логическому определению, и спросите любого, что он понимает в слове "природа". Никто не даст всеохватывающего определения: одному это дрова и стройматериалы, другому цветы и пенье птиц, третьему - небо, четвертому - воздух, и так без конца. В то же время каждый из этих потребителей знает, что это не все.

Недавно это нечто большее, чем свой личный интерес, мы почувствовали к природе во время войны, и как мы это почувствовали, общий интерес: это родина, дом наш.

Природа явилась нам как родина, и родина-мать обратилась в отечество.

Я стою и расту - я растение.

Я стою, и расту, и хожу - я животное.

Я стою, и расту, и хожу, и мыслю - я человек.

Я стою и чувствую: земля под моими ногами, вся земля.

Опираясь на землю, я поднимаюсь: и надо мною небо - все небо мое.

И начинается симфония Бетховена, и тема ее: все небо - мое.

О СОБАКЕ

Надо учиться уважать явления жизни

животных.

Мои молодые товарищи! Хочу я вам опять рассказать о своей собаке, но вперед говорю: не думайте, что так-таки в этом и есть спасение - собаку завести и взять ружье. Нет, можно охотиться с фотоаппаратом, с микроскопом, с записной книжкой и как угодно, лишь бы в природе быть и работать в охоту, а не в одну только заботу.

Мой лечащий врач N очень правдива и дельная, но ужасно, недопустимо необразованна. Я прошлый год подарил ей свою книгу "Жень-шень". Теперь она призналась, что не прочла: "Десятки раз принималась и все бросала, плачу, а читать не могу".

- Вы, наверное, - сказал я, - собак не любите?

- Собак терпеть не могу.

- Все понятно, - ответил я, - кто собак не любит, то почему-то всегда не любит и моих рассказов.

И рассказал ей, как одна женщина, жена моего ученика, упрекала меня за то, что я пишу о белках, что нужно писать о полезных животных, например, о коровах.

- Вот, - сказал я N, - она тоже не любила и собак.

Ничего бы я не имел против возражения полезностью, если б не знал твердо, что все эти, вопиющие к полезности, бросают все на свете, когда находят подходящую себе литературу: бульварные романы о небывалом, отрывающие их от повседневности и уносящие в иные миры...

- Но я вас так люблю, так уважаю, - сказала докторша, - мне так искренно хочется понимать все написанное вами.

- Попробуйте, - посоветовал я, - заведите себе собачку. И без шуток. Лев Толстой сказал, что собаки его кое-чему научили.

Земля трудом человека не насытится, сколько ни трудись, все как будто кто-то смотрит на тебя и ждет усилия особенного в понимании.

В тревоге без памяти отдаемся труду до изнеможения, а собачка сидит рядом и глазами своими говорит: "Брось пустяки, не вертись, пойми, а потом делай, пойми сразу и начинай!"

Самая пустая собачонка, а вот как трудно забыть эти глаза...

Все собаки в народе разделяются на умных и глупых: умные собаки, злые, любят только одного хозяина, а других людей к себе не подпускают. Глупая собака любит всех людей, всем доверяет и предпочитает хозяина другим только потому, что она ему отдана, как Татьяна своему генералу.

Подбор таких собак, по-моему, происходит не случайно... У меня есть основание, почему я предпочитаю собаку, любящую не одного меня, а всего человека: я сам точно так веду себя в отношении моих близких глупо и требую тоже от них, чтобы моя персона не заслоняла собой всего человека и они бы тоже не застилали мне свет солнца.

Мало того, только в таких отношениях я понимаю свободу, а эгоистов с их злыми собаками считаю убийцами духа.

Вот почему я бессознательно подбираю себе собак благороднейших, способных возвышаться над собачьими инстинктами, и не обращаю никакого внимания на то, что их считают шалавыми. И наша дружба с такими собаками вообще является как следствие общего великого душевного переживания, радости не дома, а в полях и в лесах.

И потому всех собак я разделяю не на умных и глупых, а на домашних злых и чисто охотничьих, с раскрытой душой ко всему человеку.

Я понимаю, если собака моя ложится на пол и прижимается непременно к моей ноге, это для того, чтобы во время ее сна я не ушел. Понимаю ее, как собаку. Но если ночью, когда идти некуда, она проснулась, ей стало не по себе почему-то, и она, взяв зубами свой тюфячок, подтащила к моей кровати на другой стороне комнаты, и уснула, и была довольна, что спала не с печкой, а рядом с человеком, - это у нее человеческое чувство одиночества и жажды близости, и это от человека у нее.

Жулька едва поднимается и на ходу падает с грохотом костей на полу... У нее грустные глазки, она безотказна в наших требованиях: сама не ест, но если в рот кладем - жует и проглатывает. В ней совершенно отсутствует эгоизм умирающих. Она прекрасна в умирании, как поздняя осень.

Я долго сижу возле нее, она глядит, и если я улыбнусь и скажу весело "Жулька!" - она еле заметно ответит хвостом.

С Жулькой простился, сохранив навсегда в памяти ее прощальный вид. Поняв по моим шагам в сапогах, что я собираюсь, она заволновалась, забилась и с большим трудом подняла голову, но держать прямо ее не могла и качала мне головой вверх и вниз, то поднимая ее, то опуская, глаза же были расширены, насколько это было возможно, отчего получалось выражение как бы дружеского ужаса, каким любящий, побеждая на мгновение смерть, глядит на любимого.

Как только я к ней подошел, она уронила голову на подушку и смотрела на меня снизу одним полузакрытым глазом, вспоминающим, все помнящим, и я его вижу сейчас, и он останется со мной навсегда...

Итак, Жулька страдала за близость свою к человеку.

Чашка с молоком стояла возле носа Лады, она отвертывалась. Позвали меня. "Лада, - сказал я, - надо поесть". Она подняла голову, забила прутом. Я погладил ее, от ласки жизнь заиграла в ее глазах. "Кушай, Лада", - повторил я и подвинул блюдце поближе.

Она протянула нос к молоку и залакала. Значит, через мою ласку ей жизни прибавилось. И может быть, именно эти несколько глотков молока решали борьбу в пользу жизни. Таким глотком молока и решается в мире дело любви.

Джали не хуже покойницы Жизели на охоте, пожалуй, даже и лучше. А по красоте, по глазам, по своему трехцветному оперению даже и лучше. Но Л. отдала свое сердце Жизели, как единственной, как человеку, и теперь не может вторую собаку любить, как человека. Все делает она, чтобы любить, но заменить найденного в собаке человека другой, может быть, и много лучшей собакой не может. Даже сказать можно, что, любя ту собаку, она поселила в ней человека: сама же сотворила и воплотила его в собаку. Так это чудесно случилось, но повториться не может: в том-то и дело, что дела человеческие на земле остаются, и прибавляются к прежним делам, и повторяются, но сам человек проходит как единственный и неповторимый.

Самая умная из моих собак - это нынешняя Джали. Она все ученье прошла, как будто ее родители всему ее научили, а я только подсказываю.

Одному только я не мог ее научить - это самое легкое для всех собак, что все собаки, даже дворовые, делают с одного разу: это подавать лапку.

Долго я не мог понять, почему это, и вдруг сегодня понял: для этой глупости она слишком умна и сама хорошо это знает.

Я иногда думаю предложить эту догадку, что природа вся со своими обитателями значит (знает) гораздо больше, чем мы думаем, но они не только не могут записать за собой, но даже лишены возможности вымолвить слово.

- Лада, милая собачка, что ты скажешь? Ну, собирайся, друг, шепни одно только человеческое слово - и мы с тобой победим весь мир зла!

Так я не раз говорю своей Ладе, когда она положит мне голову на плечо и страстным хрипом пытается высказать свою признательность и любовь.

...У собак перед всеми зверьми особенная любовь к человеку. Характер этой любви такой же, как любовь слепцов к молочной матери. Собака, выхваченная из дикой жизни, сохранила, вероятно, чувство утраты всей матери-природы и на веру отдалась человеку, как матери. По собаке заметнее всего, какая возможность любви заложена в звере и вообще в дикой природе.