И смертельны.

Сиреневое облако росло в размерах, как тесто в кадке. Оно упорно не желало растворяться в воздухе, окрашивая все вокруг себя. Границей облака стала тонкая радужная полоса, змейкой извивавшаяся в воздухе.

Миронег сказал еще что-то гортанное.

Плохое.

И облако исчезло, сгинуло, словно и не было его никогда. Змейка же осталась, радужная, красивая.

Быстрая, как удар кнута.

Вытянувшись в ровную линию, радужная змея полетела к бродникам. Не головой, не хвостом, – где они у светящейся полосы? – а боком. Режущей кромкой без лезвия меча.

Бродники погоняли коней, боясь, не ушла бы добыча, застывшая в страхе на противоположном берегу безымянной речушки. Лошадиные копыта уже смочила речная вода, когда воздух перед бродниками вскипел и стал твердым, как щит катафракта.

Миронег уже видел такое, давно, там, на Севере, но все равно его едва не вывернуло наизнанку. Болгарин побледнел, сжал рукой нательный медный крест с такой силой, что с ладони скатилась капля крови. Ковуй Беловод наклонился в сторону, чтобы струя рвоты не забрызгала седло и одежду.

Полоса стала квадратом, змея превратилась в дверной косяк, и через эту дверь бродники рванулись в реку.

Умирая, они не чувствовали боли. Просто, за мгновение прожив отпущенные им годы, состарились и рассыпались в прах, тотчас подхваченный и разнесенный вездесущим ветром.

Так просто. Были молодые воины на прекрасных боевых конях, и вот уже костлявые одры, не в силах удерживать тяжелых всадников на своих спинах, падают наземь, а сами всадники не могут подняться, потому что они очень стары, ноги, покрытые вспухшей сетью вен и желтыми лоскутами отмирающей кожи, не слушаются, иссохшие руки подгибаются. По груди, видимой через лохмотья расползающейся одежды, ползут зеленоватые пятна тления, выпавшие зубы перекатываются во рту, как камешки, попадают в горло, вызывая приступы кашля, натужного, старческого. Вот бьется в агонии один из упавших, второй, третий… Коней рядом с ними уже нет, кони живут меньше людей, на месте, где они упали, лежат костяки с комьями гнилого мяса.

И все это – за мгновение; лишь затем изумленная память, прокручивая раз за разом образы случившегося, восстановит подробности.

– «Прах есть, и в землю отойдешь», – шептал Богумил, не отрываясь глядя на происходящее. Не отрываясь – сил не было, Господь знает отчего, сам же болгарин и не задумывался об этом.

Беловод заметил, что после заклинаний Миронега он не слышал ни единого звука. Бродники умирали в полной тишине. Такое бывает, если вода попадет в уши или когда смотришь на улицу через окно, закрытое толстым куском слюды. Но слюда не бывает абсолютно прозрачной.

А бывает, что за мгновение человек проживает жизнь и умирает?

Бывает, заверят нас влюбленные. Когда поцелуй равен жизни, а размыкание губ – это смерть. Бывает, согласимся мы, сами испытывали подобное. Но давайте не совмещать душу и тело, мы не боги, это их работа. При поцелуе живет и умирает душа, а у нее много жизней. У тела же жизнь одна, и чтобы ее так вот, за миг, растратить… Большая сила нужна, чтобы отдать такое повеление, и еще большая, чтобы тебя послушали.

Страшный человек, оказывается, лекарь северского князя Игоря Святославича.

Миронег, не обращая внимания ни на попутчиков, что невежливо, но объяснимо, ни на бродников, – души в нем нет, что ли? – грыз травинку и разглядывал собственные ногти. Внимательно так, словно не было для него сейчас занятия более важного. Так и не вынув травинку изо рта, лекарь сказал еще несколько слов на древнем языке.

Дверь закрылась, радужная змейка исчезла, и тогда только Миронег посмотрел на содеянное им.

На берегу безымянной речушки не было ни одного живого бродника. Да и мертвым счет шел на единицы. Когда раскрылась дверь в иное время, три всадника попытались отвернуть в сторону. Им удалось не попасть в ловушку, но даже близость со смертью означала гибель, однако не такую быструю. Они тоже состарились и умерли, но кости не рассыпались в желтоватую пыль, оставшись на берегу реки надгробным памятником всем жертвам колдовства.

Кости пролежат тут еще многие годы, и редкие половцы, кочевавшие в этих негостеприимных местах, дадут из-за них речке ее имя.

Каяла. Скелеватая.

– Дедушка, расскажи, как князь Игорь в засаду попал!

– Что ж не рассказать. У речки Каялы то случилось, внучек…

– Только не говорите мне, что можно было иначе, – попросил Миронег спутников.

* * *

Я здесь, брат!

Игорь Святославич рубился с ожесточением, усиливавшимся от того, что на пути к Буй-Туру так много препятствий. Вот одно, с бородой, волосы в ней уставились в разные стороны. Ррраз! Нет препятствия, стонет под копытами… Вот еще, в надвинутом на глаза шлеме. Буммм! Мечом по маковке шлема, тот пополам. Кожа с деревом, это от солнца полуденного защита, не от булата. Вот, как цепь приворотная, кистень на кожаном ремне, утыканном железными шипами. Щелк! Летит в сторону кисть руки, продолжающая сжимать злополучный кистень, воет от боли дикий половец, зажимая оставшейся ладонью сочащуюся кровью культю. Нечего на пути становиться, сам виноват!

Телохранители-гридни, не чинясь, отстреливали из луков самых прытких из нападавших, не давая приблизиться к князю слишком большому числу противников. Оскорбительно лишить воина радости боя, но преступно подвергнуть князя чрезмерной опасности.

Я здесь, брат!

Буй-Тур Всеволод Святославич устал рубиться и только убивал – скупыми точными движениями, едва, как казалось, шевеля мечом. Откуда в таком случае на телах опрометчиво вставших на пути князя брались страшные рубленые раны, спросите вы? А я почем знаю, отвечу я. Может, сами они напоролись на клинок… Как этот вот бродник, например. Чего полез на князя, аж вперед весь подался, примериваясь ударить поточнее. А для Буй-Тура дел-то осталось, что меч подставить к груди вражеской под углом особым, чтобы острие прикоснулось легонько к переплетениям кольчужным, раздвинуло их да и впилось укусом осиным через рубаху нижнюю в грудь. Железо же против булата, что молодка против добра молодца. Нипочем не отбиться, да и охоты к тому, в общем-то, нет как нет. Что той кольчуге несколько порванных звеньев? Час-другой в кузне пролежать, и все. Мелом же натирать до блеска слепящего, может, следующий хозяин еще старательнее будет.

Много крови было на князе, но ухмылялся он так, что понятно становилось – чужая это кровь, не своя.

Я здесь, брат!

Владимир Путивльский обернулся, встретился взглядом с женой. Гурандухт ободряюще улыбнулась:

– Прошли, муж мой…

Муж! Есть ли для молодого князя слово более сладкое, чем это?

– Как обоз? – Владимир не забывал, что отвечает за многое.

– До последней вежи вывели, – гордо сказал половец, все время державшийся неподалеку от Гурандухт. Кончак хорошо воспитал своих людей, за жизнь его дочери они были готовы заплатить собой.

– Убитых у нас много?

Страшный вопрос, но необходимый после боя.

– На глаз – терпимо…

Страшный ответ, но после боя объяснимый.

Мечи и сабли возвращались в ножны, пряча следы крови. Чистить клинки можно и позднее, пока же – хоть немного пожить, не сжимая в руках рукоять, пропитанную кровавой слизью.

Странно, испачкав руки в чужой крови, человек просто обмоет их, и – все. Следов нет. Сталь же, залитая кровью, начнет ржаветь, как ни чисти, ни полируй металл. Человек выдерживает то, что не переносит железо.

Мы прочнее стали? Или бесчувственнее?..

– Прошли… – князь Владимир ответил жене широкой улыбкой, совершенно мальчишеской.

Затем, погасив улыбку, проговорил:

– А отец и дядя остались там, на поле…

Гурандухт промолчала. Дочь воина знала, когда слова не нужны. Она протянула к мужу ладонь, положила ее на закрытое кольчужным переплетением запястье князя.

– Князь должен думать в первую очередь о своих людях, не правда ли? – Владимир не спрашивал, кажется, вспоминал. И голос его звучал иначе. Как у отца. – О своих людях. Не о себе. И не о своих близких…