Различные формы веры в Геладикоса – как в смертного сына, как в наполовину бессмертного ребенка, как в бога – были всего лишь самыми постоянными и стойкими источниками этих войн, которые велись во славу святого имени Джада. Императоры и патриархи, сначала в Родиасе, а затем в Сарантии, колебались, обретали твердость, потом меняли свои позиции и взгляды, и возничий Геладикос то входил в моду, то выходил из моды, его то принимали, то отвергали, подобно тому, как солнце скрывается за облаком и появляется из-за него в ветреный день.

Точно так же среди всех этих яростных войн, ведущихся на словах или с помощью огня и железа, образ самого Джада с годами стал демаркационной линией, полем битвы между искусством и верой, между разными способами изображать бога, который посылает животворящий свет и сражается с темнотой каждую ночь, внизу, под миром, пока люди спят тревожным сном.

И эта скромная, красиво выстроенная старая церковь в тихом, уединенном месте на древней имперской дороге в Саврадии была той самой разделительной линией.

Он не получил никакого предупреждения. Криспин сделал несколько шагов вперед в приглушенном, блеклом освещении церкви, краем глаза отметив старомодный мозаичный узор из переплетенных цветов на стенах, а потом взглянул вверх.

Через мгновение он обнаружил, что лежит на холодных камнях пола, задыхаясь, и смотрит вверх на своего бога.

Ему следовало знать, что ждет его здесь. Еще при выезде из Варены у него мелькнула мысль, что дорога через Саврадию в каком-то месте приведет его к этой церкви. Он точно не знал, где она находится, но знал, что на имперской дороге. Ему не терпелось увидеть, что удалось сделать старым мастерам в их примитивной технике, как они передали образ Джада на восточный манер.

Но напряжение и ужас, испытанные им в то утро в тумане и в лесу, настолько далеко отогнали эту мысль, что он остался совершенно открытым, беззащитным перед величием того, что сотворили смертные на этом куполе. После Древней Чащи, зубра и Линон в душе Криспина не осталось ни преград, ни убежища, и мощь изображения в вышине молотом обрушилась на него, лишила тело всякой силы, и поэтому он упал, словно клоун в пантомиме или беспомощный пьяница в переулке за таверной.

Он лежал на спине, уставившись на фигуру бога: бородатое лицо и верхняя часть торса Джада занимали почти всю поверхность купола. Гигантское лицо, мрачное, утомленное битвами, тяжелый плащ и сгорбленные плечи, придавленные тяжким бременем грехов своих детей. Фигура такая же естественная и устрашающая, какой был зубр: такая же темная, массивная голова на фоне солнца из бледно-золотой смальты позади нее. Казалось, эта фигура готова спуститься сверху, чтобы вершить беспощадный суд. На мозаике были изображены голова, плечи и воздетые вверх руки. Больше ничего, на куполе просто не осталось места ни для чего другого. Вытянутый на слабо освещенном пространстве, взирающий вниз глазами, не уступающими по размерам некоторым из фигур, в свое время созданных Криспином, этот лик настолько нарушал масштаб, что ничего не должно было получиться. И все же Криспин никогда в жизни не видел ни одного произведения, которое могло бы сравниться с этим по силе.

Он и раньше знал, что эта работа находится здесь, это самое западное из всех изображений бога, выполненное с пышной, темной восточной бородой и этими черными, затравленными глазами: Джад в образе судьи, измученного, загнанного воина в смертельной схватке, а не сверкающий, голубоглазый, золотой бог-солнце с запада. Но «знать» и «видеть» настолько далеки друг от друга, будто… будто первое – это мир, а второе – полумир тайных сил.

«Старые мастера. Их примитивная манера».

Так он думал прежде, дома. У Криспина защемило сердце при мысли о размерах собственного недомыслия, о проявленном недостатке понимания и мастерства. Здесь он чувствовал себя обнаженным, он понимал, что по-своему эта работа смертных на куполе церкви была таким же проявлением святости, каким был зубр с окровавленными рогами в лесу, и она так же потрясала. Яростная, дикая сила Людана, принимающего жертвоприношение в своем лесу, соперничала с безграничностью мастерства и понимания, отраженного на этом куполе, где в стекле и камне было изображено божество, внушающее такое же смирение. Как можно перейти от одного из этих полюсов к другому? Как могло человечество жить между этими крайностями?

Ибо глубочайшей тайной, пульсирующим сердцем загадки было то, что, лежа на спине, парализованный этим открытием, Криспин увидел те же самые глаза. Та мировая скорбь, которую он заметил в глазах «зубира», была и здесь, в глазах бога Солнца. Ее уловили безымянные мастера, ясность видения и вера которых чуть не прикончили его. Криспин на мгновение усомнился, сможет ли он когда-либо подняться, снова овладеть собой, своей волей.

Он силился вычленить отдельные элементы этой работы, чтобы утвердить свое мастерство перед лицом этой мозаики и перед самим собой. Темно-коричневый и блестящий черный цвета смальты в глазах заставляли их выделяться на фоне обрамляющих каштановых волос до плеч. Удлиненное лицо еще больше удлиняли прямые волосы и борода. Морщины бороздили щеки, а кожа между бородой и волосами была такой бледной, что казалась почти серой. Ниже начинался насыщенный, роскошный синий цвет одежды бога под наброшенным плащом, и Криспин видел, что он состоит из бесчисленного количества контрастных цветов, чтобы создать ощущение ткани и намек на игру и силу света для изображения бога, могуществом которого и был свет.

А потом руки. Руки просто потрясали. Искривленные, удлиненные пальцы намекали на духовный аскетизм, но было и нечто большее: то не были руки священнослужителя, который привык к праздности и медитации, обе они были покрыты шрамами. Один палец на левой руке явно сломан – скрюченный, с распухшим суставом: красная и коричневая смальта на фоне белой и серой. Эти руки держали оружие, страдали от ран, мерзли, вели жестокую войну со льдом и черной пустотой, без конца защищая смертных детей, которые понимали… не больше детей.

Скорбь и осуждение в этих черных глазах были связаны с тем, что случилось с этими руками. Подбор цветов – тут мастер в Криспине пришел в восхищение – неизбежно объединял зрительно эти руки и глаза. Яркие, неестественно выпуклые вены на кистях обеих бледных рук были выложены из той же коричневой и черной смальты, что и глаза. Глаза говорили о скорби и осуждении, руки – о страдании и войне. Бог, который стоит между своими недостойными детьми и тьмой и каждое утро в их короткой жизни дарит им солнечный свет, а потом, самым достойным, – свой собственный чистый Свет.

Криспин подумал об Иландре, о девочках, о чуме, опустошающей весь мир, подобно взбесившемуся хищнику. Лежа на холодном камне под этим образом Джада, он понимал, что бог говорит ему и всем остальным здесь, внизу, что победа света над тьмой не была бесспорной, ее нельзя принимать как нечто само собой разумеющееся. Именно об этом, понял он, неизвестные мастера из давних времен хотели сказать своим братьям, изобразив этого огромного, усталого бога на мягком золотом фоне его солнца.

– Что с тобой? Господин мой! С тобой все в порядке?

До него дошло, что Варгос зовет его настойчиво и тревожно, и это было почти забавным после всего, что они пережили сегодня. Ему не было так уж неудобно лежать на камнях, только холодно. Он неопределенно махнул рукой. Ему все еще было немного трудно дышать. Ему стало лучше, когда он перестал смотреть вверх. Он повернул голову и увидел, что Касия стоит поодаль и смотрит на купол.

Глядя на нее, Криспин понял еще кое-что: Варгос знал это место. Он ходил по этой дороге, взад и вперед, много лет. А девушка тоже никогда не видела этого изображения Джада и, вероятнее всего, никогда о нем не слышала. Она явилась с севера всего год назад, насильно проданная в рабство и обращенная в веру в Джада. Она раньше видела Джада только в образе юного, светловолосого, голубоглазого бога, прямого потомка – хотя этого она знать не могла – солнечного божества, существовавшего в пантеоне тракезийцев много столетий назад.