Одним словом, издалека пресловутая Козьи-Воздуся смотрелась весьма мило, чистенько, благообразно и очень по-земному, вполне в духе солидного исторического романа о нашем родимом Средневековье. Когда-то, кстати сказать, я обожал такие романы, искал их у букинистов, выменивал у приятелей, читал и перечитывал, заучивая едва ли не наизусть. И лишь гораздо позже, разбирая архивы Института, понял, что все это – неправда и прошлое было ничем не лучше наших дней, разве что там все – более честно и откровенно, без сусальных оберток.

Но это – при ближайшем рассмотрении.

А так, со стороны, все выглядит очень даже пасторально…

И все же я совершенно ясно ощущал: что-то не так.

Светила психологии любят порассуждать насчет оперативного чутья, сходясь в итоге на том, что его не может быть, но каждый, бывавший в настоящем деле, знает: оно не выдумано, это чутье, роднящее человека со зверем; не будь его, портретов, окантованных траурными рамками, в Галереях Славы висело бы гораздо больше.

Трудно объяснить теоретикам, как это бывает, когда все вроде бы тихо и никакой опасности нет и в намеке, но вдруг, без всяких причин, начинает подергиваться кожа на затылке, а по спине – снизу вверх, едва ощутимо – ползет холодок…

Чтобы понять такое, нужно почувствовать самому.

Хотя бы раз в жизни.

Сейчас ощущение было настолько остро, что я непроизвольно сжал руку Оллы почти до боли. А девочка не отстранилась, не пискнула, наоборот, прижалась ко мне, и вся она была напряжена, как крохотная, сжатая до отказа пружинка.

Я обнял ее и подмигнул.

– Пошли?

А в ответ:

– Олла, олла, олла…

…Предчувствие меня не обмануло.

Деревня встретила нас множеством любопытных глаз и слегка приглушенным шушуканьем – это погожим-то утром, в самый разгар страды, когда народ просто обязан быть в полях; на огородах, на завалинках, у колодцев – бабы, бабы, бабы, праздные, простоволосые, многие – явно с похмелья; в кучах мусора возится чумазая, голозадая, вихрастая детвора. А вот мужиков почти не видно, разве что несколько дряхлых дедков в дырявых соломенных шляпах коротают время в тенечке; эти тоже вроде бы под хмельком…

Диагноз: кайф после бунта. Такое на Брдокве бывает. Но не часто. И быстро проходит. Здешние господа шутить не любят. Завтра, самое большее – послезавтра из замка прибудет небольшой, но квалифицированный отряд стражников, и эйфория сменится закономерной ломкой, но меня лично это мало греет, поскольку планы приходится менять на ходу; во всяком случае, побеседовать с его благородием господином графским приставом явно не светит.

Ибо каменный, обстоятельный дом его благородия мог показаться приличным разве что издали, с пригорка, откуда не видны ни выбитые двери, ни ставни, висящие на честном слове, ни груды обугленного мусора.

Ворот нет. Вместо них – щепа, обломки кирпичей.

Во дворе – обгорелые тряпки, остатки кухонной утвари…

Среди куч хлама, прихрамывая на левую заднюю лапу, бродит большая черно-белая собака с обрывком цепи на шее; она то выписывает восьмерки, поскуливая и принюхиваясь, словно разыскивая кого-то, то, припав на живот, ползет, то вдруг вскакивает и коротко, жалобно взвывает.

Пробегавший пацан запустил в нее камнем.

Попал.

Пес взвизгнул и скрылся за покосившейся стеной амбарной пристройки, взметнув тучу пегой, густо рассыпанной по земле муки.

Как же все это не вовремя…

…Мы шли по пыльной улице, словно сквозь строй; бабское шушуканье ползло следом, ладошка Оллы подрагивала в моей руке, а на шапке сияла, разбрасывая лучи, нефритовая ящерка, герб гильдии борсоннских врачевателей; никто не посмеет поднять руку на лекаря, хранимого самим Третьим Светлым, ибо всякому ведомо: гнилая трясучка настигнет злого обидчика, и не будет ему исцеления.

Так что хоть и рассматривали нас исподлобья, радости не выказывая, но и слова худого никто не сказал. Идете, мол? Ну и ступайте себе своей дорогой, а в наши дела носы не суйте. А некая румяная тетка, подбоченившись, снизошла и до беседы.

Вот только ни о каких демонах она знать не знала и говорить не хотела.

Зато я узнал, что на постой она меня, хоть в лепешку я разбейся, никак не примет, хотя в девках и была такая бойкая, аж мама-покойница об задницу три плетки истрепала, пока замуж не выдала, а зато теперь – все, ни-ни, теперь она есть мужняя жена, а потому как муж, храни Вечный кормильца, пошел к королю, господ изводить, так, знамо дело, выходит, и болтать с кем ни попадя ей не след, не то сплетницы-завистницы мужу, храни Вечный кормильца, всякое нашепчут, потом и не отмыться…

– Так что иди-ка ты, сеньор лекарь, куда шел, подобру-поздорову, вот такой тебе мой совет, и девчонку свою уводи от греха, да, а ежели надо тебе вызнать чего, так иди вон туда, к Лаве Кульгавому… Видишь? Вона, третий домина отсюдова. С Лавой, коли не прогонит, и поговоришь; он господ уважает, а мы, обчество то есть, ему не указ…

Тут тетка аж привзвизгнула.

– Ништо, кума, недолго уж, – поддакнула румяной другая, худющая, – вот возвернутся мужики, мы ему покажем!

Обе хихикнули, а молчаливые товарки их согласно закивали; судя по всему, крепко не любили Козьи-Воздуся колченогого Лаву…

Да и поделом.

Судите сами: двор – особняком от прочих, громадный, с постройками и пристройками; конюшня свежим деревом пахнет; коровник явно не на одну буренку; дом – не дом, целая домина, да еще и под черепицей, под пару хоромам пристава…

Как такое терпеть?

Но и того мало: тесовые ворота синей краской выкрашены, а над домом, на длинном шесте, треплет ветер три синих флажка; понимающий прохожий сразу поймет: хозяин – оброчный человек, не чета барщинной голытьбе; уже три четверти выкупа за волю и землю взнес сеньору…

Нельзя такое терпеть!

Странно, что до сих пор миловал усадьбу Кульгавого красный петух…

Впрочем, удивлялся я недолго.

Ровно до того момента, когда на стук колотушки приоткрылась калитка и навстречу нам, заходясь хриплым лаем, кинулись три гигантских кобеля, густо заросшие сивой шерстью. Цепи удержали чудищ, рванули назад, едва не опрокинув, но псы, похоже, не заметили такую досадную мелочь: они бросились в атаку снова, и в глазах их мерцала смерть, а цепи тихо гудели, словно перетянутые гитарные струны.

Волкари!

Ай да Лава! Не каждый местный дворянин позволяет себе держать сразу трех таких песиков.

Олла вздрогнула, отшатнулась; я сделал шаг вперед, прикрывая ее.

Смешной, абсолютно бессмысленный шаг; если, не приведи Вечный, зверюги сорвутся, нам обоим конец.

Где-то совсем близко свистнуло, и мохнатые монстры умолкли, мгновенно утратив к нам всяческий интерес; самый большой, усевшись, принялся ожесточенно вычесывать себя за ухом.

А к нам, заметно припадая на правую ногу, уже приближался Кульгавый, и, увидев его, я сказал себе: о! вот ты-то мне и нужен, друг, с тобой-то у нас разговор выйдет.

Колоритный экземпляр. Кряжисто-грузный, хмурый, дочерна загорелый. Грудь в разрезе пропотелой рубахи – багрово-кирпичная, вся в жестких выгоревших завитках. Руки громадные, тяжелые, ладони в коре мозолей, пальцы топырятся клешнями. На первый взгляд – то ли шатун, то ли матерый секач; вот только глаза не по-звериному проницательные, колючие; не глаза, а два шила.

Слегка насупил бровь Лава, и три здоровенных мужика, шагнувшие было следом, застыли; все трое – полуголые, низколобые, дочерна загорелые, только глаза не колючие, как у хозяина, а бычьи, навыкате. Постояли, подождали чего-то и, не дождавшись, ушли.

– Дворянчик никак? – спросил Лава неожиданно высоким голосом и оглядел меня с головы до ног, особо задержав взгляд на ящерке. – Ноги лечишь?

– Лечу и ноги, – подтвердил я.

– Учился где?

– В Борсонне.

– Слыхал. – Лава пожевал тонкими губами, подумал. – А дорого берешь?

– Столкуемся, – подмигнул я.

– Ну, смотри, парень. Я тебя за язык не тянул.

Мы перекинулись еще парой фраз, уточняя уговор, а затем Кульгавый посторонился, указывая нам на крыльцо.