Осознав, что снова сравнивает мальчишку с тем, другим, Ставрас глубоко вздохнул, изгоняя воспоминания, и накрыл ладонь Шельма у себя на животе. Тот промурлыкал во сне нечто неразборчивое, вжался лицом ему в плечо, задевая кожу уже не только носом и лбом, но и губами, и непроизвольно стиснул руку, дыша все так же глубоко и ровно, щекоча его дыханием. Лекарь улыбнулся. Ну, как он мог от него отказаться? Как мог не запечатлеть?

Мур расхаживал по комнате на верхнем этаже мельницы и рассуждал, бурча себе под нос. Он редко это делал, лишь тогда, когда действительно беспокоился о чем-либо:

— Так, кажется, можно не волноваться. Наставления я своим парням завтра сделаю, так что не должны подвести, недаром я этих оболтусов два года в подмастерьях держу…

— Не хочешь уезжать? — перебил его вопрос Гини, сидящего на кровати и смотрящего в окно, через которое в комнату поникал холодный, нелюдимый лунный свет.

Кровать эту когда-то Муравьед для них обоих сколотил сам, устойчивая, не скрипучая, большая, такая как надо. Она занимала почти половину комнаты и приятно радовала глаз искусной резьбой на спинках. Вырезал Гиацинт, он вообще, как и большинство масочников, был личностью творческой, в свободное от работы время любил рисовать, сочинял стихи, которые соглашался зачитывать Муравьеду лишь под угрозой смертельной обиды. Был очень талантливым, как кондитер, все время придумывая из муки, яиц и сахара, казалось бы, не хитрых ингредиентов, нечто такое, что просто не могло ни поразить воображение. Мур часто думал, почему он все еще с ним? Не потому ли, что масочнику, пусть и со всеми его мирными талантами, просто некуда идти? Но Гиацинт всегда разубеждал его, стоило им оказаться достаточно близко, чтобы дотянуться друг до друга губами. И это было их особое, самое сокровенное волшебство.

— Не хочу, — замерев посреди комнаты, честно признался Мур. Он никогда не лгал ему и не собирался начинать сейчас, но сразу же добавил: — Но поеду.

— Почему? — не поворачиваясь к нему, ровно обронил Гиня.

— Потому что это важно для тебя.

— Но ведь я могу и ошибаться в выборе направления и… спутников.

— Тогда я ошибусь вместе с тобой. Но не оставлю.

— Иди ко мне, — Гиацинт повернулся к нему, улыбнулся и протянул руку.

— Фил, — тихо выдохнул Мур, лишь в такие моменты называя того не именем тотемного цветка, а тем, истинным, что даровали при рождении.

Шагнул к нему, уперся одним коленом в кровать, второй ногой оставшись стоять на полу возле нее, протянул руку и переплел свои пальцы с ним. Попробовал улыбнуться в ответ, даже зная, что это у него обычно не так уж получается. "Мордой лица не вышел для улыбок", подтрунивал он сам над собой. Но, даже зная это, всегда улыбался для Фила. Всегда.

Тот потянул его к себе, не отпуская взгляда, и Мур всем весом опустился на кровать. Та даже не скрипнула, ведь была сколочена именно для них двоих. Разве можно стать еще ближе, когда и так глаза в глаза, душа в душу. Проникая друг в друга, теряясь в нежности, задыхаясь от страсти, все такой же яркой и неистовой, как годы назад, как целую вечность, когда-то разделенную на двоих.

Они целовались, скользя руками по одежде. Стараясь, не глядя, пробраться под нее, расстегнуть, распутать, снять. Им удавалось, иногда удавалось сделать это, не разрывая поцелуя, иногда нет. Но спешить было некуда, впереди ждала все та же вечность, еще большая, чем та, что осталась позади. Они верили в это. Молчали, но оба верили, что всегда будут вместе. Потому что иначе и быть не могло. Фил выгибался и стонал, он всегда был громким, изнывая от желания. Мур улыбался в темноте, думая, что с полузакрытыми глазами Фил не видит. Но тому и не надо было видеть, он и без того чувствовал его улыбки, ласковые, нежные, всей кожей, и улыбался в ответ. И шептал его имя, обнимая крепче, и направляя его в себя, желая, наконец, стать единым целым. Превратиться в нечто большее, чем человеческое существо, нечто всеобъемлющее, как луг, лес, долина, цветущий яблоневый сад. Он всегда кричал от страсти, сгорая в его объятиях, а Мур шептал ему на ушко нежности, такие неуместные между двух мужчин, такие искренние, такие сокровенные. И мир превращался в землю, Землю Обетованную. Для двух изгоев этого мира большего и нельзя было желать. Да и не желали они ничего, лишь друг друга.

Шельм проснулся от рассветного луча солнца, легшего ему на щеку, зажмурился, открыл глаза и понял, что кого-то целует. То есть прижимается губами к чьей-то руке и чуть ли не облизывает, резко дернулся, когда дошло кого, но его не пустили.

Ставрас смотрел совсем не сонно и не отпускал его руку, которая оказалась под одеялом на его животе. Шельм за свою бытность шутом бывал во всяких ситуациях и всегда с легкостью выходил из них с неизменной улыбкой и без тени смущения на лице, а вот сейчас покраснел, как последний мальчишка, неопытный и робкий, и понял, что даже дыхание у него перехватило от смущения. В голове вспыхнула лишь одна мысль: "Ну, почему с ним!", но развить её ему не дали.

Ставрас отпустил его руку, которую Шельм даже не успел убрать с его живота, когда тот неожиданно обнял его и прижал к себе.

— Ставрас! — полупридушенно выдохнул он ему в грудь.

— Впусти меня, — попросил тот, не разжимая рук.

— Нет.

— Впусти. Я знаю, что обидел тебя. Мне жаль. Но это больно, Шельм, когда ты выталкиваешь меня, и я перестаю тебя слышать.

— А мне, по-твоему, не больно, когда ты меня с ним сравниваешь?! Когда пытаешься впихнуть в его светлый образ?!

— Не такой уж он и светлый, если честно…

— Да, пусти же!

— Сначала ты.

— Нет.

— Еще раз услышу, защекочу до смерти.

— Я не боюсь щекотки.

— Правда? — с усмешкой поинтересовался Ставрас и как-то очень уж уверенно скользнул руками под тунику Шельма, которую тот надевал ко сну. Прошелся твердыми пальцами по немного выпирающим ребрам на его боках.

Шут сначала замер, потом начал рваться из его хватки вдвое сильнее, возмущенно сопя, и чуть ли не рыча на него, но лекарь был настойчив, и легко заскользил ниже. Когда его пальцы добрались до живота, Шельм не выдержал и в сердцах бросил:

— Да, подавись ты! — и впустил.

"Спасибо, милый".

"Отпусти!"

"О, конечно, конечно…", Ставрас послал ему извиняющую усмешку и разжал руки, откидываясь на спину.

Шут сразу же оказался на своей половине кровати и даже подушку между ними умудрился выставить, как последний щит. Лекарь покосился на него насмешливо и немного грустно, и прежде, чем нахохленный мальчишка начнет громко возмущаться его самоуправством, спросил уже вслух:

— И что ты думаешь?

— О том, что ты тут меня тискать вздумал с утра пораньше?

— О том, что Радужный Дракон всего лишь могильщик?

Шельм замер, моргнул, а потом уставился на него с таким недоумением, что Ставрасу захотелось рассмеяться в голос под этим его взглядом. Горько рассмеяться. Он просто отвернулся и снова, как много раз до этого, уставился в потолок.

— Хранитель курганов звучало бы красивее, — задумчиво произнес шут и снова, явно еще недостаточно наученный горьким опытом, подобрался к нему под бок и, отбросив в сторону злосчастную подушку и вернув руку ему на живот, правда, на этот раз уже поверх одеяла, устроил голову на его подушке.

Ставрас подумал, подумал и согласился, накрывая его руку своей:

— Да, пожалуй. Так, тебя не смущает?

— А почему меня должно это смущать?

— Хотя бы потому, что в ваших человеческих сказках, я великий и могучий Радужный Дракон, а на деле…

— Великий и могучий бронзовый, волею судьбы ставший Радужным, нет?

— Ну, можно и так сказать.

— А что не так?

— Все так, кроме судьбы, пожалуй. Я же говорил, для нас она бессильна. Сам до сих пор не знаю, почему Он выбрал меня.

— Значит, посчитал самым достойным.

— После того, как я сам бросил своих детей?