*

По большому счету, вне зависимости от того, насколько алчная часть Запада хочет, чтобы это все было так, ни философски, ни геополитически, ни глобалистски, ни нравственно Западу самому это не нужно. И это не было нужно. В чем гениальность В.Ленина? В том, что он понимал, что Москва и Нью — Йорк разные. Другое дело, как они ведут диалог. Но они разные. С того момента, когда они становятся одинаковы, одна из этих двух сторон должна быть уничтожена, и геополитическое равновесие должно рухнуть.

На этом строится закрытая часть «Рапальских соглашений». Признание общественной собственности на орудия и средства производства — что это такое? Это закрывание от Запада или это открывание ему? Отвечаю: это фактическое установление того, что существуют две разнопостроенные «биржи» — нью — йоркская и московская, что эти две биржи построены по принципиально разным законам. И только за счет того, что они качественно иные, «почти противоположные», они могут вести диалог.

Вопрос не в том, чтобы они были максимально тождественны! Как только они станут тождественны или уж тем более постараются обозначить себя в качестве таковых — диалог прекратится.

Есть известный одесский анекдот: «Если бы у моей тети были колеса, то была бы не тетя, а дилижанс». Так вот, если бы у политической «тети» — КПСС в качестве интеллектуальных колес были «мозговые центры», способные ставить и решать проблемы на этом уровне, то удалось бы сохранить страну и преодолеть стагнацию. Но тетины колеса смешали тождественность и открытость. Это была одновременно и роковая философская, и роковая политическая ошибка. В итоге мы отождествленно открылись, да еще и на уровне знаков и видимостей. Открылись — а нас сразу же стали закрывать. Нам сразу стали говорить: «Ребята, не становитесь как мы. Этого не надо! В мир — экономике нет этому места». Валлерстайн несколько работ опубликовал на эту тему. И главная идея всех этих работ одна. Это вопль, адресованный нам: «Не открывайтесь, мир — экономика этого не выдержит!» Как только мы стали похожи друг на друга, барьер между нами, эта бетонная стена отчуждения стала нарастать! С каждым сантиметром похожести стена утяжелялась на одну тонну.

Я здесь затронул только один из моментов, в которых философия и реальная политика сближаются друг с другом. Отсутствие действительной философской культуры приводит политиков в конечном итоге к тому, что они начинают принимать видимости за сущности, начинают уступать соблазну простых (и кажущихся им самоочевидными) решений. И — проскакивают мимо того, где находится подлинное решение.

Конечно, иметь тупую закрытую систему с нарастающей энтропией — это безумие. Но такое же безумие открывать эту систему с помощью иллюзорных псевдоотождествлений или даже реальных тождеств и пытаться устраивать гомогенный мир. Только в инаковос — ти — гарантия стабильности и возможности развития цивилизации конца XX века.

Эта проблема инаковости и открытости становится сейчас для цивилизации столь важной, как никогда ранее. Отсутствие этой «инаковости» и порожденный этим отсутствием комплекс проблем — конца культуры, заката культуры, конца человека — будет нарастать по мере того, как «инаковость» будет испаряться, уходить из нашего Универсума.

Назову еще одну обманчивую очевидность, еще одного непри — меченного слона. Казалось бы, очевидно, что однопартийная система не может быть динамичной. Сейчас на эту тему может рассуждать любой школьник: мол, нет конкуренции, идет застой, накопление социального времени… На самом же деле речь идет совсем не о том, одно — или многопартийная система обеспечивают эффективное управление, а о том, как построены внутри системы отборы, механизмы принятия решений, контрольные функции и т. д. То, что они были построены тупо, вовсе не означало, что однопартийная система как таковая была бесперспективна. Бесперспективна была та конкретная система, которая сформировалась к концу 70–х годов. Вот она действительно была абсолютно бесперспективна! Но перебросить от этой неэффективности «мост» к тезису о том, что однопартийность — это всегда тупик… это означало просто солгать на уровне теории системы, на уровне общей теории организации, теории выбора оптимальных форм проектной деятельности. Словом, на всех уровнях высокого мышления! Почему такой лжи поверили перестройщики? Потому, что все «высокие» уровни мышления оказались отсечены от политики. За счет этого политика была загнана в то поле возможностей, где оптимальных решений заведомо не было, где любой ход был стратегически проигрышным.

Третья обманчивая очевидность — план и рынок. Сколько сказано об этом банальностей! Ах, эта централизованная планирующая система! Как она ужасна! Мы же знаем, что идеал — это цивилизованный рынок! И т. д. и т. п. Никто не захотел говорить о мобилизационных моделях развития, хотя многие знали, о чем идет речь! Никто не сказал нашим политикам, что советская система 70–х годов не была плановой, что к этим планам проводились корректировки сразу после решения ЦК, потом проводились корректировки к корректировкам. Специалисты могут привести примеры, свидетельствующие о том, что в итоге этих корректировок, которые не «возвращались» в ядро плановой системы, на ее верхний уровень, генераторы от машин, которые должны были быть поставлены в соответствующих заводских корпусах, не могли въехать в двери этих корпусов, потому что двери были скорректированы, а машины, естественно, — нет. И это надо называть «современной плановой системой» конца XX века? И за счет этого нужно было обрушиваться не на конкретную безобразно организованную систему, а на саму природу плановости?!

Каким — то странным образом в силу объективных и субъективных причин люди, обладающие высшими способностями к мышлению, в том числе и философскому, оказались отсечены от политики и реальной власти. И наиболее сильно от нее были отсечены (внимание!) именно те люди, которые пытались реформировать существующий тип идеологии. Диссидентство находилось в значительно более выгодном положении, чем любое реформаторское, особенно жестко реформаторское крыло внутри коммунистической идеологии. И трагедия Эвальда Ильенкова в политическом эквиваленте для меня заключается именно в этом, в том, что на разных этапах его жизни были сделаны последовательные и определенные шаги для того, чтобы не дать вовремя провести с его помощью радикальную «красную» реформацию, которая могла вытянуть показатели данной системы на уровень реальной эффективности.

Если говорить о том, каков политический или властный эквивалент этой трагедии, то он, конечно, заключается в самоубийственной для советского общества 60–70–х годов конфликтности между высшими политическими бюрократическими аппаратами, олицетворяемыми аппаратом ЦК КПСС, и тем, что можно обобщенно назвать аппаратами политической полиции. В России никогда не было и, видимо, не будет того, что мы называем гражданским обществом. В России есть три силы: в ней есть всегда высший политический бюрократический аппарат, в ней есть полиция и в ней есть армия. Что касается народа, то он существует чаще всего или как вулкан, или как массовка в чьей — то игре. И очень легко к нему демагогически апеллировать. Так что давайте по существу.

Итак, именно конфликт между названными мною тремя силами в 70–е годы привел к тому, что высшему полицейскому аппарату, в отличие от высшей политической бюрократии, было очень выгодно создать диссидентский плюрализм, создать многообразие прозападных моделей и полностью ликвидировать все то, что могло бы являться интеллектуальным аппаратом высшей политической бюрократии.

Фактически мы и наблюдаем сейчас разыгрывание третьего этапа этой драмы, где действующее лицо — «идеологические отделы аппаратов спецслужб». Мы уже видим это как бы в тумане, и мы увидим это в ближайшие полгода с пронзительной ясностью.

В связи с этим я даже хотел обратить внимание на проблему идеального. Посмотрите, с какой силой проблема идеального была изъята из советской философии в 70–е годы. Говорят об антигегелевской революции на Западе! А какой позитивистский удар был нанесен (примерно с 1971 по 1979 гг.) по всему основанию советской философии, тесно связанной с теорией идеального? А ведь высший политический аппарат вне теории идеального реализовывать функции управления просто не мог! Поэтому отсечение его от этой теории имело и гносеологический, и политический смысл одновременно.