Заметим прежде всего, что мистики оставляют в стороне то, что мы назвали «ложными проблемами». Могут сказать, вероятно, что они не ставят перед собой никаких проблем, ни истинных, ни ложных, и будут правы. Тем не менее достоверно то, что они дают нам неявный ответ на вопросы, которые должны занимать философа, а трудности, перед которыми философия напрасно останавливалась, в неявной форме мыслятся ими как несуществующие. Мы показали когда-то[68], что часть метафизики сознательно или бессознательно вращается вокруг вопроса о том, почему нечто существует: почему материя, или почему дух, или почему Бог, а не ничто? Но этот вопрос предполагает, что реальность заполняет пустоту, что под бытием имеется ничто, что de jure не должно быть ничего, и в таком случае следует объяснить, почему de facto нечто существует. А это предположение есть чистая иллюзия, так как идея абсолютного ничто имеет точно такое же значение, как идея круглого квадрата. Поскольку отсутствие какой-нибудь вещи — это всегда присутствие другой (что мы предпочитаем игнорировать, потому что это не та вещь, которая нас интересует или которую мы ждали), то уничтожение вещи всегда есть лишь ее замещение; это двустороннее действие, на которое принято смотреть только с одной стороны; идея разрушения всего, стало быть, саморазрушительна, непостижима; это псевдоидея, мираж, созданный представлением. Но по причинам, некогда нами изложенным, иллюзия эта является естественной; ее источник — в глубинах рассудка. Она порождает вопросы, которые составляют главный корень метафизической тревоги. Мистик сочтет, что подобные вопросы просто не существуют: будучи оптическими иллюзиями внутреннего мира, связанными со структурой человеческого ума, они стираются и исчезают по мере того, как мы возвышаемся над человеческой точкой зрения.
По подобным причинам мистика не беспокоят также трудности, накопленные философией вокруг «метафизических» атрибутов божества; ему нечего делать с определениями, которые являются только отрицательными и могут быть выражены только отрицательно; он верит, что видит то, чем Бог является, и совершенно не видит то, чем Бог не является. — Поэтому именно относительно природы Бога, непосредственно улавливаемой с ее позитивной стороны, иначе говоря воспринимаемой с точки зрения души, и должен философ задавать вопросы мистику.
Философ мог бы быстро определить эту природу, если бы захотел найти формулу мистицизма. Бог есть любовь, и он есть объект любви — в этом состоит весь вклад мистицизма. Об этой двоякой любви мистик будет говорить бесконечно. Его описание нескончаемо, потому что то, что он хочет описать, невыразимо. Но оно говорит совершенно ясно, что божественная любовь не есть нечто принадлежащее Богу: это сам Бог. Эта характеристика может привлечь философа, который считает Бога личностью и в то же время не хочет впасть в грубый антропоморфизм. Он будет думать, например, об энтузиазме, который может воспламенить душу, поглотить то, что в ней находится, и с этих пор занимать там все место. Личность в таком случае совпадает с этой эмоцией; никогда еще, однако, личность до такой степени не была сама собой: она становится более простой, целостной, сильной. Никогда также она не была настолько наполнена мыслью, если верно, как мы говорили, что существует два вида эмоции: одна эмоция — субинтеллектуальная, которая является лишь возбуждением, следующим за представлением; другая — суперинтеллектуальная, которая предшествует идее и больше, чем идея, но которая могла бы развернуться в идеях, если бы она, будучи чисто душевной, пожелала обрести телесность. Что может быть более сложным, более изощренным по своему построению, чем симфония Бетховена? Но на протяжении всей своей работы по аранжировке и отбору, осуществлявшейся в интеллектуальном плане, музыкант обращался к пункту, расположенному вне этого плана, ища в нем принятия или отказа, направления, вдохновения; в этом пункте располагалась неделимая эмоция, которой ум, несомненно, помогал выразиться в музыке, но которая сама по себе была чем-то большим, чем музыка и чем ум. В противоположность субинтеллектуальной эмоции, она оставалась в зависимости от воли. Чтобы соотнестись с ней, художник каждый раз должен был прилагать усилие, подобно тому как глаз обнаруживает звезду, которая, как только она найдена, сразу же растворяется в ночной темноте. Эмоция такого рода, несомненно, напоминает, хотя и отдаленно, возвышенную любовь, которая для мистика составляет самое сущность Бога. Во всяком случае философ должен будет о ней думать, когда он будет все сильнее и сильнее давить на мистическую интуицию с тем, чтобы выразить ее в понятиях ума.
Он может не быть музыкантом, но он, как правило, писатель; и анализ его собственного состояния души в то время, когда он сочиняет, поможет ему понять, как любовь, в которой мистики видят самое сущность божества, может быть одновременно личностью и творящей силой. Когда он пишет, он обычно находится в сфере понятий и слов. Общество снабжает его разработанными его предшественниками и заключенными в языке идеями, которые он комбинирует по-новому после того, как оно само придало им новую форму с тем, чтобы они могли вступить в эту комбинацию. Подобный метод даст результат более или менее удовлетворительный, но он приведет к результату всегда и в ограниченный отрезок времени. Созданное произведение сможет притом быть оригинальным и сильным; человеческая мысль часто оказывается им обогащенным. Но это будет лишь увеличением годового дохода; социальный ум будет продолжать жить на тот же капитал, использовать те же ценности. Существует, однако, другой метод сочинения, более честолюбивый, менее надежный, который не может сказать нам, когда он приведет к успеху и приведет ли к нему вообще. Он состоит в том, чтобы подняться от интеллектуального и социального плана до той точки души, откуда исходит настоятельное требование творческого действия. Дух, в котором обитает это требование, мог полностью ощутить его лишь раз в жизни, но она всегда там, единственная эмоция, потрясение или порыв, воспринятый из самой глубины вещей. Чтобы ему целиком подчиниться, нужно придумывать новые слова, творить новые идеи, но это значит уже не просто нечто передавать и, следовательно, писать. Писатель все-таки постарается осуществить неосуществимое. Он отправится на поиски простой эмоции, формы, желающей сотворить свою материю, и устремится вместе с ней на встречу с уже готовыми идеями, уже существующими словами, наконец, с социальным разрезом реальности. На протяжении всего пути он будет ощущать ее проявление в знаках, происходящих из нее самой, то есть во фрагментах ее собственной материализации. Как добиться того, чтобы эти элементы, каждый из которых — единственный в своем роде, совпали со словами, которые уже выражают какие-то вещи? Надо будет подвергать насилию слова и принуждению элементы. И успех все равно никогда не будет гарантирован; писатель ежеминутно спрашивает себя, удастся ли ему дойти до конца; за каждую частичную удачу он благодарит случай, подобно тому как сочинитель каламбуров может благодарить слова, расположившиеся на его пути, чтобы включиться в его игру. Но если он добьется успеха, то обогатит человечество мыслью, способной принимать новое обличье для каждого нового поколения, капиталом, постоянно приносящим проценты, а уже не просто некую сумму, которую необходимо сразу же израсходовать. Таковы два метода литературного сочинения. Хотя они и не исключают абсолютно друг друга, они радикально между собой различаются. Именно второй метод, образ, который он может придать творению материи формой, должен иметь в виду философ, чтобы представить себе в качестве творческой энергии любовь, в которой мистик видит самое сущность Бога.
Имеет ли эта любовь объект? Заметим, что эмоция высшего порядка самодостаточна. Представим себе возвышенную музыку, выражающую любовь. Это не любовь к какой-нибудь отдельной личности. Другое музыкальное произведение выразит другую любовь. Здесь будут две различные эмоциональные атмосферы, два разных аромата, и в обоих случаях любовь будет определяться ее сущностью, а не ее объектом. И все-таки трудно представить себе деятельную любовь, которая бы не обращалась ни к чему. В сущности, мистики единодушно свидетельствуют о том, что Бог нуждается в нас так же, как мы нуждаемся в Боге. Отчего же будет он в нас нуждаться, если не из-за любви к нам? Таков будет вывод философа, привлеченного мистическим опытом. Творение будет выступать для него как дело Бога, начатое для того, чтобы творить творцов, чтобы взять себе в помощники существа, достойные его любви.