С этой точки зрения обязанность лишается сбое- го особого характера. Она оказывается тесно связанной с наиболее общими явлениями жизни. Когда элементы, составляющие организм, подчиняются строгой дисциплине, можно ли сказать, что они чувствуют себя обязанными и повинуются социальному инстинкту? Очевидно, нет. Но если этот организм — почти общество, то и пчелиный рой и муравейник — это подлинные организмы, элементы которых связаны между собой невидимыми узами. А социальный инстинкт муравья, — то есть сила, благодаря которой, например, рабочий муравей выполняет работу, к коей он предназначен всем своим строением, — не может радикально отличаться от любой причины, благодаря которой каждая ткань, каждая клетка живого тела функционирует ради благосостояния целого. Впрочем, и в том и в другом случае нет обязанности в собственном смысле; скорее есть необходимость. Но эту необходимость мы замечаем как раз благодаря ее проявлению, несомненно, не реальному, а возможному, потенциальному, в глубинах моральной обязанности. Любое существо чувствует себя обязанным, только если оно свободно, и каждая обязанность, взятая отдельно, сама по себе, заключает в себе свободу. Но существует необходимость в том, чтобы обязанности были. И чем глубже мы спускаемся от этих обязанностей, находящихся на вершине, к обязанности вообще, или, как мы сказали, к целостности обязанности, лежащей в основании, тем больше обязанность выступает для нас как сама форма, которую принимает необходимость в сфере жизни, когда она требует для достижения определенных целей ума, выбора и, следовательно, свободы.
Могут вновь сослаться на то, что речь в данном случае идет о человеческих обществах весьма простых, примитивных или, по крайней мере, элементарных. Это несомненно так, но, как нам еще представится случай сказать далее, цивилизованный человек отличается от первобытного главным образом огромной массой познаний и привычек, которые с самого пробуждения его сознания он черпал в социальной среде, где они хранились. Естественное в значительной мере покрыто приобретенным, но оно сохраняется почти неизменным из века в век: привычки и познания далеко не наполняют организм и не передаются наследственно, как это иногда себе представляли. Правда, мы могли бы пренебречь этим естественным в нашем анализе обязанности, если бы оно было подавлено приобретенными привычками, нагромоздившимися на нем за столетия цивилизации. Но оно сохраняется в отличном, весьма жизнеспособном состоянии даже в самом цивилизованном обществе. Именно к нему следует обратиться не для того, чтобы объяснить ту или иную социальную обязанность, но для объяснения того, что мы назвали целостностью обязанности. Как бы ни отличались наши цивилизованные общества от того общества, к которому мы непосредственно были предназначены природой, они подобны ему в своей основе.
В действительности они также являются закрытыми обществами. Как бы обширны они ни были в сравнении с мелкими группировками, к которым нас влечет инстинкт (и которые тот же инстинкт, вероятно, постарался бы теперь восстановить, если бы все материальные и духовные достижения цивилизации исчезли из социальной среды, где они для нас хранятся), все равно их сущность состоит в том, что они постоянно включают известное множество одних индивидов и исключают других. Выше мы сказали, что в основе моральной обязанности лежит общественное требование. Но о каком обществе шла речь? Может быть, о том открытом обществе, которым является все человечество? Мы могли бы уйти от решения этого вопроса, ограничившись обычными рассуждениями о долге человека перед себе подобными. В таких случаях, как правило, предусмотрительно не дают определенного ответа. Хотя прямо и не утверждают, но хотят дать возможность человеку думать, что «человеческое общество» отныне уже реализовано. И это хорошо, что есть возможность так думать, ибо у нас бесспорно существует долг перед человеком как человеком (хотя он и имеет совершенно иное происхождение, как мы увидим немного далее) и мы бы рисковали ослабить его, резко отличая его от долга перед нашими согражданами. Для практического действия это полезно. Но философия морали, которая смазывает это различие, проходит мимо истины; этим ее анализ непременно оказывается искаженным. В самом деле, когда мы утверждаем, что долг уважать жизнь и собственность другого есть основное требование общественной жизни, то о каком обществе мы говорим? Чтобы ответить на этот вопрос, достаточно посмотреть, что происходит во время войны. Убийство и грабеж, так же как и вероломство, мошенничество, обман, становятся не только дозволенными, но и вознаграждаемыми. Воюющие стороны скажут, подобно колдуньям из «Макбета»: «Fair is foul, and foul is fair»[5].
Возможно ли было бы, чтобы так легко произошла полная и мгновенная перемена, если бы это действительно было определенное отношение человека к человеку, которое общество до того нам рекомендовало? О, я знаю, что общество говорит в таком случае (и оно, я повторяю, имеет основания это говорить); но чтобы знать, что оно думает и чего оно хочет, не нужно слишком прислушиваться к тому, что оно говорит, а нужно посмотреть, что оно делает. Оно говорит, что обязанности, определенные им, в принципе как раз и являются обязанностями по отношению к человечеству, но в исключительных обстоятельствах, к несчастью неизбежных, их выполнение оказывается отложенным. Если бы общество не высказывалось подобным образом, оно бы препятствовало прогрессу другой морали, идущей не от него, но с которой оно весьма заинтересовано обращаться бережно. С другой стороны, мы привыкли рассматривать как анормальное то, что относительно редко и необычно, например болезнь. Но болезнь так же нормальна, как и здоровье, которое, с определенной точки зрения, выступает как постоянное усилие предупредить болезнь или избавиться от нее. Точно так же мир до сих пор всегда был подготовкой к обороне или даже к нападению, во всяком случае — к войне. Наши социальные обязанности направлены на укрепление социальной сплоченности; волей- неволей они формируют в нас способ поведения, поддерживающий дисциплину перед лицом врага. Это значит, что человек, к которому общество взывает с целью дисциплинировать его, напрасно был обогащен им всем тем, чего оно достигло за столетия цивилизации; общество, несмотря на это, нуждается в том первобытном инстинкте, который оно покрыло столь густым слоем лака. Короче говоря, социальный инстинкт, который мы обнаружили в глубине социальной обязанности, стремится всегда — поскольку инстинкт относительно неизменен — к закрытому обществу, каким бы обширным оно ни было. Несомненно, он окутан другой моралью, которую он тем самым поддерживает и отчасти наделяет своей силой: я имею в виду его повелительный характер. Но сам по себе этот инстинкт не направлен на человечество. Дело в том, что между нацией, как бы велика она ни была, и человечеством существует та же огромная дистанция, что отделяет конечное от бесконечного, закрытое от открытого.
Мы часто утверждаем, что школу гражданских добродетелей мы проходим в семье, и точно так же, нежно любя свое отечество, мы приучаемся любить человеческий род. Наша привязанность, таким образом, непрерывно расширяясь, должна была бы расти, оставаясь той же по сути, и в конце концов охватила бы человечество целиком. Это рассуждение a priori, основанное на чисто интеллектуалистской концепции души. Утверждается, что эти три социальные группы, к которым мы можем быть отнесены, включают все большее число людей, и из этого делается вывод, что таким последовательным расширениям объекта любви соответствует просто последовательное расширение чувства. Иллюзию к тому же усиливает то, что благодаря удачному совпадению первая часть рассуждения оказывается в согласии с фактами: семейные добродетели тесно связаны с гражданскими по той простой причине, что семья и общество, будучи слиты воедино при своем возникновении, остались в состоянии тесной взаимосвязи. Но между обществом, в котором мы живем, и человечеством в целом существует, повторяем, тот же контраст, что между закрытым и открытым: различие между обоими объектами — сущностное, а не просто количественное. Каким же оно будет, если обратиться к душевным состояниям, если сравнить между собой эти два чувства: преданность отечеству и любовь к человечеству? Кто не понимает, что социальная сплоченность в значительной мере связана с необходимостью для членов данного общества защищаться от других обществ, что прежде всего против всех других людей заключают союз и любят тех людей, с которыми вместе живут? Таков первобытный инстинкт. Он все еще сохраняется, благополучно скрытый под достижениями цивилизации, но и теперь мы естественно и непосредственно любим наших родителей и наших сограждан, тогда как любовь к человечеству носит опосредованный и приобретенный характер. К первым мы идем прямой дорогой, к последнему мы приходим лишь окольным путем, ибо только через Бога, в Боге, религия призывает человека любить человеческий род, точно так же, как через Разум, в Разуме, посредством которого мы все объединяемся, философы демонстрируют нам человечество, чтобы показать нам выдающееся достоинство человеческой личности, право всех на уважение. Ни в первом, ни во втором случаях мы не приходим к человечеству поэтапно, проходя через семью и нацию. Нужно, чтобы мы одним прыжком перенеслись дальше него и, не рассматривая его в качестве цели, обгоняя, достигли его. Говорят ли при этом на языке религии или философии, идет ли речь о любви или об уважении, в любом случае это — другая мораль, другой род обязанности, которые надстраиваются над социальным давлением. До сих пор речь шла только о последнем. Теперь пришло время обратиться к другой морали.