— Он тотчас же послал Мазарини пятьдесят тысяч ливров с просьбой никогда больше не писать ему и предложил дать еще двадцать тысяч, если Мазарини обяжется никогда с ним не разговаривать.

— Что же Мазарини? Рассердился? — спросил Атос.

— Приказал отколотить посланного? — спросил Портос.

— Взял деньги? — спросил д’Артаньян.

— Вы угадали, д’Артаньян, — сказал Арамис.

Все залились таким громким смехом, что явился хозяин гостиницы и спросил, не надо ли им чего-нибудь. Он думал, что они дерутся. Наконец общее веселье стихло.

— Разрешите пройтись насчет де Бофора? — спросил д’Артаньян. — Мне ужасно хочется.

— Пожалуйста, — ответил Арамис, великолепно знавший, что хитрый и смелый гасконец никогда ни в чем не уступит ни шагу.

— А вы, Атос, разрешите?

— Клянусь честью дворянина, мы посмеемся, если ваш анекдот забавен.

— Я начинаю. Господин де Бофор, беседуя с одним из друзей принца Конде, сказал, что после размолвки Мазарини с парламентом у него вышло столкновение с Шавиньи и что, зная привязанность последнего к новому кардиналу, он, Бофор, близкий по своим взглядам к старому кардиналу, основательно оттузил Шавиньи. Собеседник, зная, что Бофор горяч на руку, не очень удивился и поспешил передать этот рассказ принцу. История получила огласку, и все отвернулись от Шавиньи. Тот тщетно пытался выяснить причину такой к себе холодности, пока наконец кто-то не решился рассказать ему, как поразило всех то, что он позволил Бофору оттузить себя, хотя тот и был принцем. «А кто сказал, что Бофор поколотил меня?» — спросил Шавиньи. «Он сам», — был ответ. Доискались источника слуха, и лицо, с которым беседовал Бофор, подтвердило под честным словом подлинность этих слов. Шавиньи, в отчаянии от такой клеветы и ничего не понимая, объявляет друзьям, что он скорее умрет, чем снесет это оскорбление. Он посылает двух секундантов к принцу спросить того, действительно ли он сказал, что оттузил Шавиньи. «Сказал и готов повторить еще раз, потому что это правда», — отвечал принц. «Монсеньор, — сказал один из секундантов, — позвольте заметить вашему высочеству, что побои, нанесенные дворянину, одинаково позорны как для того, кто их получает, так и для того, кто их наносит. Людовик Тринадцатый не хотел, чтобы ему прислуживали дворяне, желая сохранить право бить своих лакеев». — «Но, — удивленно спросил Бофор, — кому были нанесены побои и кто говорит об ударах?» — «Но ведь вы сами, монсеньор, заявляете, что побили…» — «Кого?» — «Шавиньи». — «Я?» — «Разве вы не сказали, что оттузили его?» — «Сказал». — «Ну а он отрицает это». — «Вот еще! Я его изрядно оттузил. И вот мои собственные слова, — сказал герцог де Бофор со своей обычной важностью: — Шавиньи, вы заслуживаете глубочайшего порицания за помощь, оказываемую вами такому пройдохе, как Мазарини. Вы…» — «А, монсеньор, — вскричал секундант, — теперь я понимаю: вы хотели сказать — отделал?» — «Оттузил, отделал, не все ли равно, — разве это не одно и то же? Все эти ваши сочинители слов ужасные педанты».

Друзья много смеялись над филологической ошибкой Бофора, словесные промахи которого были так часты, что вошли в поговорку.

Было решено, что партийные пристрастия раз и навсегда изгоняются из дружеских сборищ и что д’Артаньян и Портос смогут вволю высмеивать принцев, с тем что Атосу и Арамису будет дано право, в свою очередь, честить Мазарини.

— Право, господа, — сказал д’Артаньян, обращаясь к Арамису и Атосу, — вы имеете полное основание недолюбливать Мазарини, потому что, клянусь вам, и он, со своей стороны, вас не особенно жалует.

— В самом деле? — сказал Атос. — Ах, если бы мне сказали, что этот мошенник знает меня по имени, то я попросил бы перекрестить меня заново, чтобы меня не заподозрили в знакомстве с ним.

— Он не знает вас по имени, но знает по вашим делам. Ему известно, что какие-то два дворянина принимали деятельное участие в побеге Бофора, и он велел разыскать их, ручаюсь вам в этом.

— Кому велел разыскать?

— Мне.

— Вам?

— Да, еще сегодня утром он прислал за мной, чтобы спросить, не разузнал ли я что-нибудь.

— Об этих дворянах?

— Да.

— И что же вы ему ответили?

— Что я пока еще ничего не узнал, но зато собираюсь обедать с двумя лицами, которые могут мне кое-что сообщить.

— Так и сказали? — воскликнул Портос, и все его широкое лицо расплылось в улыбке. — Браво! И вам ничуточки не страшно, Атос?

— Нет, — отвечал Атос. — Я боюсь не розысков Мазарини.

— Чего же вы боитесь? Скажите, — спросил Арамис.

— Ничего, по крайней мере в настоящее время.

— А в прошлом? — спросил Портос.

— А в прошлом — это другое дело, — произнес Атос со вздохом. — В прошлом и будущем.

— Вы боитесь за вашего юного Рауля? — спросил Арамис.

— Полно! — воскликнул д’Артаньян. — В первом деле никто не гибнет.

— Ни во втором, — сказал Арамис.

— Ни в третьем, — добавил Портос. — Впрочем, даже убитые иной раз воскресают: доказательство — наше присутствие здесь.

— Нет, господа, — сказал Атос, — не Рауль меня беспокоит: он будет вести себя, надеюсь, как подобает дворянину, а если и падет, то с честью. Но вот в чем дело: если с ним случится несчастье, то…

Атос провел рукой по своему бледному лбу.

— То?.. — спросил Арамис.

— То я усмотрю в этом возмездие.

— А, — произнес д’Артаньян, — я понимаю, что вы хотите сказать.

— Я тоже, — сказал Арамис. — Но только об этом не надо думать, Атос: что прошло, тому конец.

— Я ничего не понимаю, — заявил Портос.

— Армантьерское дело, — шепнул ему д’Артаньян.

— Армантьерское дело? — переспросил Портос.

— Ну, помните, миледи…

— Ах да, — сказал Портос, — я совсем забыл эту историю.

Атос посмотрел на него своим глубоким взглядом.

— Вы забыли, Портос? — спросил он.

— Честное слово, забыл, — ответил Портос, — это было давно.

— Значит, это не тяготит вашу совесть?

— Нисколько! — воскликнул Портос.

— А вы что скажете, Арамис?

— Если уж говорить о совести, то этот случай кажется мне подчас очень спорным.

— А вы, д’Артаньян?

— Признаться, когда мне вспоминаются эти ужасные дни, я думаю только об окоченевшем теле несчастной госпожи Бонасье. Да, — прошептал он, — я часто сожалею о несчастной жертве, но никогда не мучусь угрызениями совести из-за ее убийцы.

Атос недоверчиво покачал головой.

— Подумайте о том, — сказал ему Арамис, — что если вы признаете божественное правосудие и его участие в делах земных, то, значит, эта женщина была наказана по воле божьей. Мы были только орудиями, вот и все.

— А свободная воля, Арамис?

— А что делает судья? Он тоже волен судить или оправдать и осуждает без боязни. Что делает палач? Он владыка своей руки и казнит без угрызений совести.

— Палач… — прошептал Атос, словно остановившись на каком-то воспоминании.

— Я знаю, что это было ужасно, — сказал д’Артаньян, — но если подумать, сколько мы убили англичан, ларошельцев, испанцев и даже французов, которые не причинили нам никакого зла, а только целились в нас и промахивались или скрещивали с нами оружие менее ловко и удачно, чем мы, если подумать об этом, то я, со своей стороны, оправдываю свое участие в убийстве этой женщины, даю вам честное слово.

— Теперь, когда вы мне все напомнили, — сказал Портос, — я точно вижу перед собой всю эту сцену: миледи стояла вон там, где сейчас вы, Атос (Атос побледнел); я стоял вот так, как д’Артаньян. При мне была шпага, острая, как дамасский клинок… Помните, Арамис, вы часто называли эту шпагу Бализардой… И знаете что? Клянусь вам всем троим, что если бы не подвернулся тут палач из Бетюна… кажется, он был из Бетюна?.. — да, да, именно из Бетюна — да, так вот, я сам отрубил бы голову этой злодейке, и рука моя не дрогнула бы. Это была ужасная женщина.

— А в конце концов, — сказал Арамис тем философски безразличным тоном, который он усвоил себе, вступив в духовное звание, и в котором было больше безбожия, чем веры в бога, — в конце концов — зачем думать об этом? Что сделано, то сделано. В смертный час мы покаемся в этом грехе, и господь лучше вашего рассудит, был ли это грех, преступление или доброе дело. Раскаиваться, говорите вы? Нет, нет! Клянусь честью и крестом, если я и раскаиваюсь, то только потому, что это была женщина.