Председатель в раздражении бросил список и ушел.
К Дому Народов подъехал на извозчике модный писатель Агафон Шахов [230] . Стенной спиртовой термометр показывал 18 градусов тепла, на Шахове было мохнатое демисезонное пальто, белое кашне, каракулевая шапка с проседью и большие полуглубокие калоши — Агафон Шахов заботливо оберегал свое здоровье.
Лучшим украшением лица Агафона Шахова была котлетообразная бородка. Полные щеки цвета лососиного мяса были прекрасны. Глаза смотрели почти мудро. Писателю было под сорок.
Писать и печататься он начал с 15 лет, но только в позапрошлом году к нему пришла большая слава. Это началось тогда, когда Агафон Шахов стал писать романы с психологией и выносить на суд читателя разнообразные проблемы. Перед читателями, а главным образом, читательницами замелькали проблемы в красивых переплетах, с посвящениями на особой странице: «Советской молодежи», «Вузовцам московским посвящаю», «Молодым девушкам».
Проблемы были такие: пол и брак, брак и любовь, любовь и пол, пол и ревность, ревность и любовь, брак и ревность. Спрыснутые небольшой дозой советской идеологии, романы получили обширный сбыт. С тех пор Шахов стал часто говорить, что его любят студенты. Однако вечно питаться браком и ревностью оказалось затруднительным. Критика зашипела и стала обращать внимание писателя на узость его тем. Шахов испугался. И погрузился в газеты. В страхе он сел было за роман, трактующий о снижении накладных расходов, и даже написал восемьдесят страниц в три дня. Но в развернувшуюся любовную передрягу ответственного работника с тремя дамочками не смог вставить ни одного слова о снижении накладных расходов. Пришлось бросить. Однако восьмидесяти страниц было жалко, и Шахов быстро перешел на проблему растрат. Ответственный работник был обращен в кассира, а дамочки оставлены. Над характером кассира Шахов потрудился и наградил его страстями римского императора Нерона.
Роман был написан в две недели и через полтора месяца увидел свет.
Слезши с извозчика у Дома Народов, Шахов любовно ощупал в кармане новенькую книжку и пошел в подъезд. По дороге писатель все время посматривал на задники своих калош — не стерлись ли. Он подошел к клетке лифта и стал ждать. Подняться ему нужно было только на второй этаж, но он берег здоровье, да и лифт в Доме Народов полагался бесплатно.
Шахов вошел в отдел быта редакции «Станка», в котором часто печатался, и, ни с кем не поздоровавшись, спросил:
— Платят у вас сегодня? Ну и хорошо. А что, «милостивый государь» еще не растратился?
«Милостивым государем» в редакции и конторе звали кассира Асокина. С него Шахов писал своего героя, и вся редакция, включая самого кассира, знала это.
Сотрудники отрицательно замотали головами. Шахов пошел в кассу получать деньги за рассказ.
— Здравствуй, «милостивый государь», — сказал писатель, — ты, я слышал, деньги даешь сегодня.
— Даю, Агафон Васильевич.
Кассир просунул в окошечко ведомость и химический карандаш.
— Вы, я слышал, произведение новое написали? Ребята рассказывали.
— Написал.
— Меня, говорят, описали?
— Ты там самый главный.
Кассир обрадовался.
— Так вы хоть дайте почитать, раз все равно описали.
Шахов достал свежую книжку и тем же карандашом, которым он расписывался в ведомости, надписал на титульном листе: «Тов. Асокину, дружески. Агафон Шахов».
— На, читай. Тираж десять тысяч. Вся Россия тебя знать будет.
Кассир благоговейно принял книгу и положил ее в несгораемый шкаф на пачки червонцев.
Глава XVIII
Общежитие имени монаха Бертольда Шварца
Ипполит Матвеевич и Остап, напирая друг на друга, стояли у открытого окна жесткого вагона и внимательно смотрели на коров, медленно сходивших с насыпи, на хвою, на дощатые дачные платформы.
Все дорожные анекдоты были уже рассказаны. «Старгородская правда» от вторника прочитана до объявлений и покрыта масляными пятнами. Все цыплята, яйца и маслины были съедены.
Оставался самый томительный участок пути — последний час перед Москвой.
— Быково! — сказал Остап, оглянувшись на рванувшуюся назад станцию. — Сейчас пойдут дачи.
Из реденьких лесочков и рощ подскакивали к насыпи веселенькие дачки. Были среди них целые деревянные дворцы, блещущие стеклом своих веранд и свежевыкрашенными железными крышами. Были и простые деревянные срубы с крохотными квадратными оконцами — настоящие капканы для дачников.
Налетела Удельная, потом Малаховка, сгинуло куда-то Красково.
— Смотрите, Воробьянинов! — закричал Остап. — Видите — двухэтажная дача. Это дача Медикосантруда [231] .
— Вижу. Хорошая дача.
— Я жил в ней прошлый сезон [232] .
— Вы разве медик? — рассеянно спросил Воробьянинов.
— Я буду медиком. [233]
Ипполит Матвеевич удовлетворился этим странным объяснением. Он волновался. В то время как пассажиры с видом знатоков рассматривали горизонт и, перебирая сохранившиеся в памяти воспоминания о битве при Калке, рассказывали друг другу прошлое и настоящее Москвы[234] , Ипполит Матвеевич упорно старался представить себе Государственный музей мебели. Музей представлялся ему в виде многоверстного коридора, по стенам которого шпалерами стояли стулья. Воробьянинов видел себя быстро идущим между стульями.
— Как еще будет с музеем мебели, неизвестно. Обойдется?
— Вам, предводитель, пора уже лечиться электричеством. Не устраивайте преждевременной истерики. Если вы уже не можете не переживать, то переживайте молча.
Не найдя поддержки, Ипполит Матвеевич принялся переживать молча.
Поезд прыгал на стрелках. Глядя на поезд, семафоры разевали рты. Пути учащались. Чувствовалось приближение огромного железнодорожного узла. Трава исчезла — ее заменил шлак. Свистали маневровые паровозы. Стрелочники трубили в рога. Внезапно грохот усилился. Поезд вкатился в коридор между порожними составами и, щелкая, как турникет, стал пересчитывать вагоны: