Со времени приема, который отец устроил в честь Практикана Гиясабади, миновало несколько месяцев, и мне пришлось перенесли немало обид и лишений. Дядюшка, отгородившись от нашего дома колючей проволокой, не только пресек всякие контакты между мною и Лейли, но и запретил всем своим близким разговаривать с кем-либо из семьи моего отца. Поскольку он был твердо убежден, что его родню неминуемо ожидают гонения и притеснения со стороны мстительных англичан, то потребовал от дяди Полковника, чтобы тот взял себе специального денщика. Этот денщик, происходивший из тюркского племени и по-персидски знавший всего несколько слов, был мрачного вида детиной. По утрам он провожал Лейли в школу, в обед приводил ее домой, вечером повторялось то же самое, так что мне, вопреки моим планам, никак не удавалось ничего ей сказать. Раз-другой я попытался подождать ее на улице в надежде перекинуться хоть словом, но денщик снял свой толстый сыромятный ремень и так накинулся на меня, что забил бы до смерти, если бы не мои быстрые ноги.

Телефон тоже взяли под строгий контроль, и после долгих и тщетных попыток повидать Лейли или поговорить с нею, я в конце концов счел единственным выходом открыться Маш-Касему (который, как выяснилось, сам обо всем догадывался) и попросить его о помощи. Маш-Касем внимательно выслушал меня и, сочувственно покачав головой, сказал:

– Ну, родимый, пускай бог над тобой смилуется. Ага, как никто другой в этом городе, о своей чести печется. И ежели узнает, что прямо под боком у него такой ухажер за его дочкой увивается, он тебе скорее кишки выпустит, чем к ней близко подпустит.

– Маш-Касем, дядюшке наверняка все известно. Быть не может, чтобы Пури или дядя Полковник ничего ему не рассказывали.

– Ты что, милок, несмышленыш совсем? Разве господину Полковнику или Пури жизнь не дорога, чтобы они стали аге такие вести доставлять?

В тот день Маш-Касем поведал мне много жутких историй о том, какие беды навлек дядюшка на поклонников уже просватанных девиц из нашей семьи, но я зашел слишком далеко, любовь к Лейли слишком глубоко проникла в мою грудь, чтобы мысль об опасности могла меня удержать. Во всяком случае, мне удалось уговорить Маш-Касема, чтобы он иногда передавал Лейли мои письма. Он согласился при условии, что я не буду писать в них ничего недостойного. Разумеется, каждый раз, когда я приносил ему письмо, он спрашивал:

– Голубок ты мой, а там ничего такого нет?

– Честное слово, Маш-Касем, ни единого дурного слова.

Долгое время, кроме этих записок – да и те Маш-Касем отказывался передавать чаще, чем раз в неделю – и двух-трех случаев, когда мне неожиданно удалось увидеть Лейли, мы были отрезаны друг от друга, и мне приходилось терпеть неисчислимые муки и горести.

К счастью, последняя ссора между дядюшкой и отцом продолжалась не больше трех-четырех месяцев и под влиянием неусыпных стараний всей семьи закончилась миром. Сегодня мне открылась истинная причина примирения.

С началом этой распри страх дядюшки перед грядущей местью англичан с каждым днем увеличивался, в собственном доме он жил почти как в тюрьме. Даже в постели он не расставался со своим пистолетом. Вооруженный винтовкой, Маш-Касем теперь постоянно дежурил по ночам у его дверей. На окна спальни поставили железную решетку. По настоянию дядюшкиной жены, которая находила такой образ жизни невыносимым для себя и детей, несколько раз собирался семейный совет в самом узком составе: дядя Полковник, Асадолла-мирза, Шамсали-мирза и еще два-три человека. О развитии событий меня информировал Асадолла-мирза. Каждый из членов совета по отдельности имел с дядюшкой Наполеоном беседу. Дядюшка же пришел к новому заключению: англичанам удалось договориться на его счет со сторонниками Гитлера. Договоренность эта сводилась к тому, что англичане обещали предоставить Гитлеру преимущество в какой-то другой сфере при условии, что Гитлер развяжет им руки для расправы с дядюшкой. И по этой причине Гитлер и отозвал своего агента, то бишь чистильщика Хушанга.

Асадолла-мирза по собственной инициативе, не говоря ничего остальным, несколько раз измененным голосом звонил дядюшке и, прибегая к условному языку, пытался убедить его, что переброска чистильщика на другое место основана на уверенности фюрера в том, что опасность миновала, чистильщик же переведен на другой важный пост, – но дядюшка не поверил и передал Гитлеру и Герингу весьма резкий ответ. Он даже назвал Гитлера соглашателем и прислужником англичан и заявил, что обретет спокойствие лишь в том случае, если чистильщика вторично назначат ответственным за его охрану.

В результате Асадолла-мирза сбился с ног, чтобы напасть на след чистильщика. После долгих поисков ему удалось узнать, что чистильщик бежал из нашего квартала, боясь мясника Ширали. Оказалось, что между ними произошла стычка, так как чистильщик позволил себе пошутить с Тахирой, женой мясника, а тут как раз и появился ревнивый муж.

Он ударил чистильщика по голове бараньей ногой и, клокоча от гнева как вулкан, бросился в дом за более действенным оружием. Когда он выскочил оттуда с секачом, чистильщик, спасаясь от гибели, помчался с такой быстротой, на накую только были способны его молодые ноги, ни разу не оглянувшись назад.

Асадолла-мирза с величайшим трудом склонил Ширали отпустить чистильщику его вину. Потом после неустанных розысков нашел чистильщика на проспекте Амирис, довольно далеко от нашего дома.

Итак, через три месяца после своего исчезновения чистильщик вернулся на прежнее рабочее место – напротив нашего сада, и некоторое время дядюшка был относительно спокоен. Но не прошло и двух недель, как он завел старую песню: ведь англичане не забыли его старых грехов!

Теперь я могу проанализировать причины примирения дядюшки с моим отцом. Все члены семьи всячески пытались доказать, что англичане давно не помнят о дядюшке и его «преступлениях». Но он никак не желал принять эту мысль. Окруженный людьми, неспособными оценить всю «опасность» его положения, он нуждался в таком человеке, который, как и сам дядюшка, знал бы наверняка, что англичане никогда никого не прощают. Тем более не простят они противника, за которым числится столь серьезное дело: уничтожение полков и целых армий. Они не успокоятся, пока не упрячут в могилу этого виновника своих поражений. Человеком, который понимал бы все это, мог быть только мой отец.

Подобное состояние духа неизбежно подводило дядюшку к тому, чтобы сделать первый шаг к примирению. Конечно, важную роль сыграли и старания Асадолла-мирзы, действовавшего по моему наущению.

Словом, после нескольких месяцев ссоры они помирились, часть колючей проволоки убрали, и я опять мог видеться с Лейли. Но, разумеется, не так свободно, как прежде: Пури строго следил за нами.

Пури грозил, что если еще раз увидит меня увивающимся вокруг Лейли, то покажет дядюшке Наполеону мое злосчастное любовное письмо. Для отвода глаз и с согласия Лейли я притворился, что между нами все кончено, что я больше и не мечтаю о ней. К счастью, Пури тоже не предпринимал дальнейших шагов к заключению брака, – ясное дело, не из сочувствия ко мне. Позднее я узнал, что в результате нервного шока, который вызвала у него пальба союзной артиллерии, а также в результате усекновения одного из существенных органов, он утратил охоту жениться и все это время под большим секретом ходил лечиться к доктору Насеру оль-Хокама.

Возвращение Маш-Касема прервало мои размышления:

– Подожди, голубчик ты мой, сейчас отнесу на кухню миску с молоком и приду.

Вернувшись в сад, Маш-Касем, закатывая повыше штаны, чтобы залезть в арык и пустить воду для поливки цветов, сказал мне:

– Ты, сердешный мой, свою клятву помни: ничего ты от меня не слыхал.

– Маш-Касем, я готов еще хоть сто раз поклясться. Даю честное слово, даже если меня на куски разорвут, я не признаюсь, что от тебя слышал. Ну, что же ты молчишь? Я умираю от нетерпения! Что случилось? Для чего это испытание?

– Ей-богу, зачем врать? До могилы-то… Вот что я собственными ушами слыхал. – Маш-Касем огляделся и продолжал тихим голосом: