Он должен был трудиться, чтобы заработать и корм, и уход. Работать он был не прочь, но эта бесцельная гонка, которая доставалась ему почти каждый день, была ему не слишком по вкусу. Он был объезжен для того, чтобы делать полезное дело — дело, в котором была нужда. Работа на родео тоже имела смысл, а эти «кавалеристы», как их называли, и сами не знали, чего они хотят. Они разъезжали взад и вперед, держа поводья в обеих руках, будто пахали землю. По твердой мостовой они гоняли его вскачь, а по мягкой земле, где копыту было легко, пускали его шагом. Не удивительно, что к концу дня он не знал, как добраться до стойла.

Никогда еще лошадь не ценила ночного отдыха так, как теперь. Она прищуривала глаза от удовольствия и медленно пережевывала зерно и сено, будто боялась, что вот оно кончится и снова начнется гонка. Потом ненадолго ее глаза закрывались совсем.

Почти каждое утро, чуть свет, приходил седой дородный мужчина. Маленькое, блином, седло с болтающимися железными стременами ложилось на спину лошади. Пыхтя и отдуваясь, ездок кое-как взбирался на Дымку и выезжал на прогулку.

Человек был грузен и плохо седлал его, но, несмотря на это, познакомившись с ним немного, Сумрак почувствовал к нему что-то вроде привязанности. Он, казалось, знал, куда ему ехать, а когда приезжал на место, хотя б это было открытое поле, всегда сходил наземь и разговаривал с ним, и Сумрак слушал — ему приятен был звук его голоса.

Утром поездки всегда совершались за город, куда-нибудь вверх по каньону, и Сумраку привольней дышалось в этих местах, человек не гонял его зря, а если и пускал рысью или галопом, то делал это с толком, так что это приятно было и человеку и лошади. Редко случалось возвращаться Сумраку с утренней прогулки в поту.

Но тут только и начиналась для него дневная работа, едва останавливался он у конюшни, на нем меняли седло, и другой седок, которому не терпелось «прокатиться», взбирался на него и трогал поводьями. К полудню Сумрак привозил его назад и едва успевал прожевать овес, как новый «кавалерист» появлялся в дверях конюшни и просил дать ему именно Сумрака.

— Знаете, я обожаю кататься на этой лошадке!

Все предпочитали Сумрака другим лошадям, и хозяин давал его когда только мог, подбавляя ему корма, чтобы он не свалился. Случалось, лошадь была под седлом до поздней ночи, она возвращалась шатаясь и обливаясь потом. Но все равно на другой день ее ожидала работа.

Люди всякого роста, возраста, телосложения, умелые и неумелые равно приходили и ездили на Сумраке. Изредка всадник обращался с ним правильно, будто понимая, что у лошади есть чувства и разуменье, но по большей части никто не считался с ее чувствами, никому и в голову не приходило, что, может быть, лошадь прошла слишком много или сильно устала. Хуже всего доставалось Сумраку от мальчиков — они быстро гнали лошадь к старости и к концу.

Все они, едва успевали сесть в седло, пускали Сумрака вскачь и держали его на галопе от первой минуты до последней. Они гоняли его вверх и вниз по улицам и переулкам, давали поездить на нем другим мальчикам, и всякий из них выходил из себя, чтобы показать, как быстро он может заставить скакать уставшую лошадь.

Иногда, чтобы заставить Сумрака идти быстрее, всадники пускали в ход шпоры и хлыст, тогда умершее сердце Кугуара начинало подавать признаки жизни, но Дымка не мог повернуть вспять по пройденному пути — слишком он был утомлен. И когда пыталось проснуться в нем сердце Кугуара, огонь вспыхивал и потухал, и новый удар хлыста приводил его к послушанию, и он опять начинал выбиваться из сил, как и подобало Сумраку — лошади напрокат.

Мальчики, девочки и взрослые продолжали скакать на старом коне, не подозревая, что медленно и верно гонят его к преждевременной смерти. Они похожи были на стаю волков. Никто из них и на сотню ярдов не подступился бы к нему, когда он был силен, никому бы и в мысль не пришло сесть на него, когда он был Кугуаром, жаждущим битвы и убийства. Теперь же все они рвали его на части. Вся разница в том, что стая волков убивает свою жертву быстро, не дает ее жизни тянуться днями, неделями, месяцами, не замучивает ее до медленной, постепенной смерти. И потом, волк убивает, чтоб есть и чтоб жить. Но люди не знали, что убивают Сумрака. Он всегда бежал охотно, не требуя шпор, и часто, а то и всегда, его готовность сделать все, что было в его силах, вводила седоков в заблуждение: они были уверены, что он чувствует себя превосходно и радуется быстрому бегу.

Они не знали различия между уставшей, обессилевшей лошадью и лошадью свежей, годной к езде.

А были и такие, которые и вовсе не думали о Сумраке. Лошадь для них была лошадью — и только, они ничего не смыслили в лошадях. Им казалось, что лошадь — это что-то вроде автомобиля и в любую минуту может идти с любой быстротой, для этого ей только нужно давать удары хлыстом.

Пришла зима, и серые холодные ветры потянули из-за гор. Людям не стало охоты бродить под открытым небом, им куда приятней было иметь над головой крышу и слушать, как ворчит меж четырех стен огонь.

Туристы все поразъехались. Город вымер. Кто проклинал непогоду, кто занят был возкой дров и угля, и ни у кого не было доброго слова для старой зимы, ни у кого, кроме старой прокатной клячи.

Старая лошадь не могла сказать ничего, но она чувствовала то, чего не могла сказать. Она чувствовала, что приход зимы и исчезновение туристов спасли тот огрызок жизни, что в ней оставался. На спине у нее были подпарины от седла, отощала она так, что похожа была на мешок с костями, шкура выцвела от вечного пота, местами шерсть вылезла вовсе. Утомленные ноги подгибались под ней и едва выдерживали тяжесть ее тела, еще несколько недель — и старая лошадь была бы готова: давно уже она работала за счет нервов, и эти нервы быстро выматывались из нее.

Но зима пришла вовремя и спасла ее. Две недели холодные ветры выли, свистели сквозь щели конюшни и сотрясали ее стены, и в эти две недели старая лошадь оправилась настолько, что могла прислушиваться к вою ветра и радоваться тому, что ни один ездок не приходит тревожить ее покой.

Этот ветер был сладкой музыкой для ее ушей, она наслаждалась дремотой и просыпалась только для того, чтобы увидеть свежий навильник сена в яслях. Она медленно ела, прислушиваясь к ветру, и под звук его снова погружалась в сон. Может быть, ей виделась далекая прерия и рядом с ней появлялся Пекос и другие лошади «Рокин Р.», а с крутого склона смотрел на нее Клинт — единственный друг, которого знала она в жизни.

Зимние месяцы шли, и Сумрак снова становился похож на лошадь, потом настала весна, и людей потянуло на волю. Однажды снова пришел в конюшню тот седой человек, который ездил на Сумраке по утрам, он принят был как старый клиент. А двумя днями позже пришла молодая девушка, которая «ужасно любила лошадей», и спросила, не может ли она кататься на Сумраке каждый день после обеда, но только в хорошую погоду. Хозяин двора попробовал дать ей лошадь и, заметив, что она заботливо с ней обращается, решил, что она будет вторым постоянным клиентом у Сумрака. Он решил, что этих двух ездоков в день достаточно будет для старой лошади, и не давал больше Сумрака никому. Но у Сумрака быстро деревенели плечи и передние ноги, прежнего просторного хода не было и в помине, и когда передние ноги его касались земли, казалось, он опускает их на иголки — так старался он уберечь от толчка свои наболевшие плечи.

Порой ему хотелось, как бывало, грудью разрезать ветер, но это желание было в сердце, а ноги ему не подчинялись. Старые ноги слишком жестко, слишком часто ударяли в землю, вышибая из седел ездоков на родео. И первый год работы в конюшне, скачки по твердым, мощеным улицам города не прошли без следа: сухожилия и связки были растянуты, копыта — в трещинах.

Но ни седой человек, ни девушка, которые ездили на нем каждый день, не замечали скованности в его движениях. Сумрак по-прежнему шел, и, казалось им, шел охотно — по их мнению, не хуже любого четырехлетка. Оба заботились о нем как могли, и никому из них в голову не приходило, что ездили они на старой лошади, давно заработавшей себе право на покой и на отдых.