Медсестра уже поняла, что Сережа притворяется, ее разбирал смех. Трехлетний мальчик был самым старшим в палате и ужасным шалунишкой. Но врач и медсестры любили Сережу, часто задерживались возле него, разговаривали с ним, шутили.

—Я ведь сплю,— пробормотал Сережа, чувствуя, что медсестра стоит рядом.

—Ах ты хитрюга! — Медсестра ласково ущипнула его за нос, поправила градусник.

Как только она вышла из палаты, мальчик выглянул в окно. Второго воробья тоже уже не было — видимо, и он улетел путешествовать по зеленому океану.

В больнице начался новый день. В палате закипела обычная жизнь: санитарки меняли пеленки малышам, умывали их, разносили завтрак; раздавали детям сложенные на ночь в шкафу и углу игрушки. Чуть позже в палату вошли врачи, сестры в белоснежных халатах. Они останавливались возле каждой кровати, осматривали одного ребенка, второго, третьего...

После их ухода медсестра вывела ходячих детей на середину комнаты и стала показывать им разные игры.

Игры обычно продолжались до обеда. И сегодня они не закончились бы раньше...

Вдруг веселый детский смех, разносившийся по всему дому, стих и послышались душераздирающие крики и стоны. Книжки с картинками, куклы, игрушечные машины, смешные лопоухие зайцы, слоны, лошади скрылись под осколками. Пуховые подушки и одеяла пропитались кровью, от ваты и тряпья пошел едкий дым. Детская больница, приютившаяся в большом парке, в одно мгновение превратилась в развалины, рядом с которыми неподвижно застыли обломанные, обуглившиеся деревья.

Официальное сообщение, опубликованное в газете, было кратким: «Фашистские летчики бомбили детскую больницу, расположенную в прифронтовом Н-ском районе. Составлен список детей, погибших от бомбежки: Енюкова Галя — два года и шесть месяцев, Репетьян Шура — год и четыре месяца, Щепачева Люба — год и два месяца, Смирнов Юра — один год, Корнев Володя — один год... Вместе с больными детьми погибла и дежурная медсестра, студентка Сафронова. В уцелевшей тетради медсестры в день бомбежки сделаны записи: «У Юры Смирнова появился аппетит, Галя Енюкова сегодня чувствует себя еще лучше, выздоравливает, скоро вернется домой...»

...Девушка, читавшая вслух газету, дошла до этого места и не выдержала: сдавило горло, руки дрожали. Девушка умолкла и закрыла лицо ладонями. Наконец, переборов волнение, она подняла голову и, отняв ладони от глаз, увидела, что слушатели уже расходятся, молчаливые, потрясенные только что услышанным.

Махкам-ака[7] не помнил, как вышел из конторы правления артели. «Есть ли дети у этих проклятых? Ослепнуть бы им, подлым детоубийцам!» — с ожесточением думал он, шагая по обочине дороги. Сухощавое смуглое лицо Махкама-ака осунулось, густые брови сошлись к переносице, прямая спина согнулась. В глазах кузнеца стояла жуткая картина: обливаясь кровью, в обломках кирпичей и мебели лежит малыш, раненный в живот. Он судорожно хватает ртом воздух, глотает дым и пыль...

Махкам-ака словно видел страдальческие глаза ребенка, в которых угасала жизнь. И в бессильном отчаянии, теребя короткую, убеленную сединой бороду загрубевшими от постоянной работы в кузнице руками, Махкам-ака шел и шел неизвестно куда, не в силах избавиться от страшного видения.

Ветер усиливался, вздымал пыль столбом, гнал мелкий хворост к дувалам. Порывы ветра распахивали полы бешмета, холодили грудь Махкама-ака. На площади смерч, сверля серое небо, сорвал с головы женщины большой узел. С машины, высоко нагруженной неуклюже качающимися ящиками, свалило груз. Она остановилась на площади, утопая в облаке пыли. Махкам-ака, защищаясь от ветра, прикрыл глаза платком. Сделав вслепую несколько шагов, он вдруг уткнулся в стену здания. Первое, что он увидел, был плакат. С плаката смотрела женщина с ребенком на руках. Ее лицо горело гневом, пылало решимостью сберечь дитя. Казалось, ураган пытался сорвать с нее и черный платок, и широкое платье, но был бессилен перед ее мужеством. А ребенок, доверчиво, крепко обхватив мать ручонкой за шею, словно разглядывал его, Махкама. Махкам-ака отступил на полшага, но, увидев, что плакат отклеился и ветер может изорвать его, с беспокойством огляделся. Нет, нельзя, чтоб такой плакат исчез. Пусть напоминает людям о суровой битве с фашистами и долге перед детьми, взывающими о защите.

Кузнец попробовал придержать плакат ладонью, но стоило отнять руку — он начинал трепыхать на ветру. Неподалеку девушка торговала в будке водой.

—Гвозди, принеси гвозди! — закричал Махкам-ака во весь голос.

Девушка догадалась, о чем ее просят. Принесла гвозди и камень. Махкам-ака принялся за работу. Он нащупал щели в стыках кирпичей, отыскал в мусоре клочки бумаги. Плакат плотно, как приклеенный, лег на стену. Успокоенный Махкам-ака пошел к трамваю, то и дело оглядываясь. И опять ему показалось, что ребенок с плаката разглядывает именно его, Махкама-ака...

Трамваи подходили переполненные. Не только молодые, но и старики висели на подножках. Махкам-ака потоптался, не рискуя лезть в вагон, и отправился домой пешком.

Пошел дождь, вначале мелкий и редкий, а через несколько минут крупный, упорный. Махкам-ака шел по тротуару; встречались прохожие, спешившие укрыться от дождя, сновали туда-сюда машины. Ни людской говор, ни звонкие сигналы автомобилей не отвлекали кузнеца от его дум: «Что же будет? Неужели не найдутся силы, чтоб остановить это зверье?.. Истребят детей, убьют наше будущее, остановится жизнь...»

Шагая вдоль арыка, обсаженного талами, Махкам-ака поскользнулся и упал. На мгновение потемнело в глазах. Придя в себя, попробовал встать — и снова поскользнулся. Вдруг откуда-то из кустов выскочил мальчик лет восьмидевяти.

—Вставайте, амаки[8].— Мальчик взял кузнеца за руку.

—Кто ты такой? — Махкам удивленно посмотрел на мальчика. Тот обеими руками пытался поднять Махкама- ака, но силенок у него не хватало.

Кузнец опёрся на левую руку, встал. Увидев на земле портфель, он торопливо поднял его, стал вытирать грязь полами бешмета.

—Не беспокойтесь, амаки, сам почищу. Вы сильно ушиблись? — Мальчик заглядывал кузнецу в лицо, пытаясь понять, не больно ли тому.

—Скользко! Ну, ничего, ничего. Беги! Не опаздывай в школу.

—Я уже иду домой. Кончилась утренняя смена.

—Вот как! Хорошо... А как тебя зовут?

—Талат.

—Чей ты сын?

—Назира-ака.

—Спасибо твоему отцу, хороший у него сын. Будь счастлив, дружок.

—А папа на фронте,— гордо сказал мальчик.

—О, вот как!

Махкам-ака взял мальчика за руку и перешел с ним улицу.

—Если будешь хорошо учиться, слушаться маму, отец вернется скорее. Понял?

Махкам-ака поправил тюбетейку на голове мальчика, ласково погладил его широкой ладонью по спине. Он снова погрузился в думы о зверствах фашистов, о той больнице, в которой погибли дети, о людях, которые уехали на фронт защищать Родину от врага.

—Я хорошо учусь. Сам пишу письма папе. Я умею делать и конверт-треугольник... А ваш сын тоже хорошо учится, да?

—А? — По всему телу Махкама-ака пробежала дрожь, он даже приостановился.— Да, да, хорошо учится,— сказал он и перевел разговор на другое: — Ты иди возле дувала, а то скользко! Повернуло на холод...

Вдруг Талат увидел знакомых мальчишек. Он побежал к ним, разбрызгивая грязь, забыв и о Махкаме-ака. Вот Талат догнал ребят, и они пошли дружной стайкой по переулку. Кузнец смотрел мальчикам вслед, пока они не скрылись.

—Пусть будут они счастливы вечно, пусть рука врага не коснется даже их тени,— шептал он.

С тех пор как началась война, Махкам-ака каждый раз возвращался домой с грустными известиями. Частенько, пока рассказывал он Мехринисе о захваченных врагом городах, о разрушенных предприятиях и жилых домах, о потравленных посевах и сожженных садах, остывал суп на дастархане. Но ни разу так еще не ранили известия с фронта сердце Махкама-ака, как сегодня. Именно сегодня он всем своим существом ощутил, что такое война. Сегодня у него возникло такое чувство, будто война вошла в его дом, решила задушить близких и соседей, уничтожить всех-всех, вплоть до малышей, наполнявших дворы и улицы веселым, звонким смехом.