Он поднял голову к потолку, где в хрустальных подвесках люстр дробились сотни электрических огней, не знавших фитилей и воска. Мир вокруг него был чужим. Он пах чужим железом, чужим временем, чужой смертью. Но земля под ногами — эта сырая, болотная невская земля — была его.
Внезапно страшный приступ боли скрутил его поясницу. Ноги подкосились. Петр застонал сквозь стиснутые зубы, хватаясь за край мраморного столика с бронзовыми часами. Часы качнулись и с медным звоном полетели на паркет.
— Государь! — Николай инстинктивно шагнул вперед, протягивая руку. — Помогите же! Доктора! Быстро! Лейб-медика сюда!
Из толпы придворных, расталкивая оцепеневших офицеров, выскочил сухощавый седой человек в безупречном сюртуке с красным крестом в петлице — лейб-медик Боткин. В руках его блеснула никелированная трубка стетоскопа.
— Ваше Величество, позвольте… Пульс… Немедленно прилечь… — забормотал доктор, пытаясь дотянуться до жилистого запястья гиганта.
Петр открыл глаза. Кровавая пелена застилала взор, но в ней горело такое бешенство, что доктор онемел на полуслове.
— Прочь, коновал! — рыкнул Петр, и широкая ладонь наотмашь смела медика в сторону. Боткин отлетел к стене, чудом удержавшись на ногах. — Немчин недорезанный! Знаю я ваше племя аптекарское! В гроб меня един раз уже загнали! Не подходи — убью!!!
Он тяжело, со свистом перевел дух, опираясь о мрамор.
— Покои… — прохрипел он, глядя на Николая. — Веди в покой. Не бабский. Где стол есть да свеча. И чтоб ни одна б… ни одна душа без спросу носа не казала! Шагом марш, сопля!
Николай Александрович лишь молча кивнул и, повернувшись к застывшему адъютанту, негромко, но властно приказал:
— В Малиновую гостиную. И оцепить весь второй этаж. Никого не впускать.
Часть III. Одинокий волк
Комната была огромной, с высоким лепным потолком и массивными портьерами тяжелого вишневого бархата.
Петра усадили в глубокое вольтеровское кресло у камина. Слуги, дрожа от ужаса и стараясь не глядеть великану в лицо, набросили на его мокрые, горящие лихорадкой плечи домашний шлафрок государя на гагачьем пуху, подбитый темно-бордовым шелком. На двухметровом исполине халат Николая трещал в проймах, рукава едва доходили до середины предплечий, обнажая жилистые руки, но скидывать его Петр не стал — тепло постепенно проникало под озябшую кожу, усмиряя внутренний озноб.
Босые ноги ему обернули толстым шерстяным пледом. Предложить штаны или сапоги никто так и не осмелился — при виде любого, кто приближался ближе, чем на три шага, исполин начинал глухо, по-звериному рычать, и рука его сжималась в пудовый кулак.
Николай II стоял у противоположной стороны массивного дубового письменного стола. Он снял шинель, оставшись в скромном защитном кителе 1-го стрелкового полка с простыми погонами полковника. Рядом с ним, не решаясь сесть, застыл министр императорского двора граф Фредерикс — старый, высохший сановник, чьи пальцы беспрестанно теребили золотую цепочку карманных часов.
За тяжелыми дубовыми дверями слышался мерный, тяжелый шаг часовых: роту кавалергардов сменили преображенцы, но ружья их были заряжены боевыми патронами. Весь Петербург уже гудел, словно потревоженный улей; слух о том, что на Иордани из невской проруби восстал сам Петр Великий, со скоростью электрического тока разлетался по министерствам, посольствам, редакциям газет и рабочим окраинам.
Петр сидел неподвижно, откинув голову на резную спинку кресла.
Глаза его были закрыты, но лицо продолжало жить своей отдельной, мучительной жизнью: правая щека вздрагивала, тонкие губы под щеточкой усов беззвучно шевелились, складывая слова на голландском и русском наречиях. Внутри его черепа шла яростная, титаническая работа.
Он вспоминал.
Память возвращалась кусками, обжигающими, как капли расплавленного сургуча.
Вот он — юный, в Преображенском, среди потешных пушкарей, нюхает горький пороховой дым. Вот — Немецкая слобода, пьяный, верный Франц Лефорт смеется, запрокинув голову, и наливает венгерское в стеклянный кубок. Вот — шторм на Белом море, свист снастей, холодные волны бьют в борт карбаса, и он, стиснув зубы у румпеля, орет молитву в ревущее небо. А вот — Нарва. Позорная, сокрушительная, кровавая беда. Бегство дворянской конницы, крики «Немцы изменили!», брошенные пушки… И восемнадцать лет каторжного, нечеловеческого труда, чтобы смыть этот срам. Полтавская виктория! Гангут! Ништадтский мир! Он вырвал эту землю у шведской короны зубами, вымостил болота костями сотен тысяч мужиков, скрутил старую, ленивую, бородатую Русь в бараний рог, заставил учиться, цифирь постигать, железо лить, флот строить!
И чем кончилось?
Одиночеством.
Перед внутренним взором Петра снова встала та проклятая спальня. Лица придворных. Ни одного верного! Ни одной души, которой можно было бы передать штурвал! Алексей — сын, первенец, надежда — оказался трусом и предателем, глядевшим в рот попам и австрийскому цесарю. Пришлось выжечь каленым железом собственную кровь… А бабы? Екатерина… Марта Скавронская, шлюха лифляндская, которую он из солдатского обоза возвел на престол всероссийский! И она туда же — с Виллимом Монсом, с щеголем смазливым шуры-муры крутила за спиной у государя! Забыла, чьей милостью дышит!
Предали. Все предали.
Петр открыл глаза. Мутный, лихорадочный бред отступил. Остался только холодный, стальной рассудок практика.
Он окинул взглядом Николая. Долго, тяжело, оценивающе смотрел на его аккуратную, по-европейски подстриженную бородку, на тихие, печальные серые глаза, на мягкие, лишенные мозолей руки.
— Ты… полковник? — хрипло спросил Петр, нарушая тягостную тишину. Голос звучал глухо, но властно.
— Так точно, Ваше Величество, — Николай слегка наклонил голову. — Числюсь полковником лейб-гвардии Преображенского полка. Выше чина не принимал, дабы… сохранять скромность воинскую.
Петр скривил губы.
— Скромность? Царь скромным быть не должен, щенок! Царь должен быть яко лев рыкающий, дабы всякая шельма под лавкой от страха сер… дрожала! Я до шаутбенахта дослужился не по рождению, а по поту морскому, за баталию при Гангуте! А ты — полковник… Тьфу!
Он шумно втянул воздух ноздрями и резко подался вперед, уперев локти в колени. Шлафрок распахнулся, обнажая поросшую жестким черным волосом грудь.
— С кем война? — отрывисто бросил он.
Николай моргнул, растерявшись от резкости вопроса:
— С… с Германией, Ваше Величество. И с Австро-Венгерской империей. И с Турцией.
При слове «Германия» брови Петра поползли вверх, на лоб, собравшись в глубокие бугристые складки.
— С кем⁈ С немцами⁈ С бранденбуржцами⁈ Да как вы посмели, дурачье⁈ Я всю жизнь с ними союзы крепил! Мастеров сманивал, артиллерию перенимал, науку флотскую! Король ихний — враг нам ныне⁈
— Кайзер Вильгельм… кузен мой, — тихо, опустив глаза, проговорил Николай. — Но политика европейская… верность союзу с Францией и Англией…
— С англичанами?!! — Петр взревел так, что каминные щипцы в углу жалобно звякнули. Он вскочил на ноги, сбросив плед. Два метра ярости снова нависли над Николаем. — С англичанами стаковались⁈ С теми самыми собаками, что мне палки в колеса совали на Балтике, что флот свой к Ревелю слали, дабы викторию нашу украсть⁈ С французами, что в Версале только в штаны гадить умеют да по альковам блудить⁈ Вы вовсе из ума вышли?!! Своих союзников на иноземных шутов променяли?!!
— Времена переменились, государь… — попытался вставить бледный как полотно граф Фредерикс, но Петр ожег его таким взглядом, что старик поперхнулся воздухом и прижал руку к сердцу.
— Времена переменились, а дурость людская осталась! — отрезал гигант.
Он зашагал по комнате — широкими, размашистыми шагами от стены к стене. Паркет жалобно поскрипывал под его тяжелой поступью. На третьем круге он внезапно остановился перед огромным окном цельного венецианского стекла, выходившим на Дворцовую площадь и Адмиралтейский проспект.